Поэтика поэмы н в гоголя мертвые души. Поэтика возраста в «Мертвых душах. “выбранные места из переписки с друзьями” н.в. гоголя

💖 Нравится? Поделись с друзьями ссылкой

Особенности поэтики «Мертвых душ»

С самого начала «Мертвые души» были задуманы в общерусском, общенациональном масштабе. "Начал писать «Мертвых душ», -- сообщал Гоголь Пушкину 7 октября 1835 года. -- <...> Мне хочется в этом романе показать хотя с одного боку всю Русь". Много позднее, в письме к Жуковскому 1848 года, Гоголь пояснял замысел своего творения: «Уже давно занимала меня мысль большого сочиненья, в котором бы предстало все, что ни есть и хорошего и дурного в русском человеке, и обнаружилось бы пред нами видней свойство нашей русской природы».

Воплощение такого грандиозного замысла требовало и соответствующих художественных средств. В статье «В чем же наконец существо русской поэзии и в чем ее особенность» (1846) Гоголь указывал на три источника самобытности, из которых должны черпать вдохновение русские поэты. Это народные песни, пословицы и слово церковных пастырей. Можно с уверенностью сказать, что эти же самые источники имеют первостепенное значение и для эстетики самого Гоголя. Невозможно понять «Мертвые души» без учета фольклорной традиции и в первую очередь пословичной стихии, пронизывающей всю ткань поэмы.

Характер Манилова -- помещика «без задора», пустопорожнего мечтателя -- «объясняется» через пословицу: «Один Бог разве мог сказать, какой был характер Манилова. Есть род людей, известных под именем: люди так себе, ни то ни се, ни в городе Богдан, ни в селе Селифан, по словам пословицы». Медвежья натура Собакевича, имевшего «крепкий и на диво стаченный образ», в хозяйстве которого все было «упористо, без пошатки, в каком-то крепком и неуклюжем порядке», находит свое итоговое определение в пословичной формуле: «Эк наградил-то тебя Бог! Вот уж точно, как говорят, неладно скроен, да крепко сшит...»

Характеры эпизодических персонажей поэмы порою полностью исчерпываются пословицами или пословичными выражениями. «Максим Телятников, сапожник: что шилом кольнет, то и сапоги, что сапоги, то и спасибо, и хоть бы в рот хмельного». Заседатель Дробяжкин был «блудлив, как кошка...» Ср.: «Блудлив, как кошка, а труслив, как заяц» (Собрание 4291 древней российской пословицы. Печатано при Императорском Московском университете 1770 года. Мижуев был один из тех людей, которые, кажется, никогда не согласятся «плясать по чужой дудке», а кончится всегда тем, Ню пойдут «поплясывать как нельзя лучше под чужую дудку, словом, начнут гладью, а кончат гадью».

Гоголь любил выражать заветные свои мысли в пословицах. Идея «Ревизора», как мы знаем, сформулирована им в эпиграфе-пословице: «На зеркало неча пенять, коли рожа крива». В сохранившихся главах второго тома «Мертвых душ» важное значение для понимания авторского замысла имеет пословица «Полюби нас черненькими, а беленькими нас всякий полюбит». «Известно, -- говорил Гоголь, -- что если сумеешь замкнуть речь ловко прибранной пословицей, то сим объяснишь ее вдруг народу, как бы сама по себе ни была она свыше его понятия».

Вводя пословицы в художественную ситуацию «Мертвых душ», Гоголь творчески использует заключенный в них смысл. В десятой главе почтмейстер, сделав предположение, что Чичиков есть «не кто другой, как капитан Копейкин», публично сознался, что совершенно справедлива поговорка: «Русский человек задним умом крепок». «Коренной русской добродетелью» -- задним, «спохватным», «Русский ум -- задний ум. Русский ум -- спохватный ум» (Князев В . Сбор-ник избранных пословиц, присловок, поговорок и прибауток. Л., 1924. покаянным умом в избытке наделены и другие персонажи поэмы, но прежде всего сам Павел Иванович Чичиков.

К этой поговорке у Гоголя было свое, особое отношение. Обычно она употребляется в значении «спохватился, да поздно», и крепость задним умом расценивается как порок или недостаток. В Толковом словаре Владимира Даля находим: «Русак задом (задним умом) крепок», «Умен, да задом», «Задним умом догадлив». В его же «Пословицах Русского народа» читаем: «Всяк умен: кто сперва, кто опосля», «Задним умом дела не поправишь», «Кабы мне тот разум наперед, что приходит опосля». Но Гоголю было известно и другое толкование этой поговорки. Так, Снегирев усматривал в ней выражение свойственного русскому народу склада ума: "Что Русский и после ошибки может спохватиться и образумиться, о том говорит его же пословица: «Русский задним умом крепок»"; Снегирев И. Русские в своих пословицах. Рассуждения и исследования об отечественных пословицах и поговорках. Кн. 2. М., 1832. «Так в собственно Русских пословицах выражается свойственный народу склад ума, способ суждения, особенность воззрения <...> Коренную их основу составляет многовековой, наследственный опыт, этот задний ум, которым крепок Русский...» Снегирев И. Русские народные пословицы и притчи. М., 1995 / Репринт-ное воспроизведение издания 1848 года. С. XV. Заметим, что глубинный смысл этой народной мудрости ощущался не только в эпоху Гоголя. Наш современ-ник Л. Леонов писал: «Нет, не о тугодумии говорится в пословице насчет крепости нашей задним умом, -- лишний раз она указывает, сколь трудно учесть целиком все противоречия и коварные обстоятельства, возникающие на просторе неохватных глазом территорий».

Гоголь проявлял неизменный интерес к сочинениям Снегирева, которые помогали ему глубже понять сущность народного духа. Например, в статье «В чем же наконец существо русской поэзии...» -- этом своеобразном эстетическом манифесте Гоголя -- народность Крылова объясняется особым национально-самобытным складом ума великого баснописца. В басне, пишет Гоголь, Крылов «умел сделаться народным поэтом. Это наша крепкая русская голова, тот самый ум, который сродни уму наших пословиц, тот самый ум, которым крепок русский человек, ум выводов, так называемый задний ум».

Статья Гоголя о русской поэзии была необходима ему, как он сам признавался в письме к Плетневу 1846 года, «в объясненье элементов русского человека». В размышлениях Гоголя о судьбах родного народа, его настоящем и историческом будущем «задний ум или ум окончательных выводов, которым преимущественно наделен перед другими русский человек», является тем коренным «свойством русской природы», которое и отличает русских от других народов. С этим свойством национального ума, который сродни уму народных пословиц, «умевших сделать такие великие выводы из бедного, ничтожного своего времени <...> и которые говорят только о том, какие огромные выводы может сделать нынешний русский человек из нынешнего широкого времени, в которое нанесены итоги всех веков», Гоголь связывает высокое предназначение России.

Когда остроумные догадки и сметливые предположения чиновников о том, кто такой Чичиков (тут и «миллионщик», и «делатель фальшивых ассигнаций», и капитан Копейкин), доходят до смешного -- Чичиков объявляется переодетым Наполеоном, -- автор как бы берет под защиту своих героев. «И во всемирной летописи человечества много есть целых столетий, которые, казалось бы, вычеркнул и уничтожил как ненужные. Много совершилось в мире заблуждений, которых бы, казалось, теперь не сделал и ребенок». Принцип противопоставления «своего» и «чужого», отчетливо ощутимый с первой и до последней страницы «Мертвых душ», выдержан автором и в противопоставлении русского заднего ума ошибкам и заблуждениям всего человечества. Возможности, заложенные в этом пословичном» свойстве русского ума, должны были раскрыться, по мысли Гоголя, в последующих томах поэмы.

Идейно-композиционная роль данной поговорки в гоголевском замысле помогает понять и смысл «Повести о капитане Копейкине». До сих пор не дано сколько-нибудь удовлетворительного объяснения этой «вставной новелле», без которой, однако, Гоголь не мыслил себе поэмы.

Сапченко Л. А. (Ульяновск), д.ф.н, профессор Ульяновского государственного университета / 2010

Давно отмечено исследователями, что некоторые персонажи «Мертвых душ» имеют предысторию, при этом биография Чичикова дана с самого детства. Тема возраста связана не только с образом главного героя, но и с общим содержанием поэмы, где представлены персонажи разных возрастов. Жизненная дорога человека — от детства до старости, от рождения до кончины - составляет предмет глубоких лирических раздумий автора. Это позволяет применить в качестве обобщающего такой внутритекстовый инструмент художественного анализа, как «поэтика возраста».

Речь не идет ни о соотнесенности гоголевской поэмы с жанром романа воспитания, ни о проблеме поэтапного становления героя. «Некоторый типически повторяющийся путь становления человека от юношеского идеализма и мечтательности к зрелой трезвости и практицизму», «изображение мира и жизни как опыта, как школы, через которую должен пройти всякий человек и вынести из нее один и тот же результат - протрезвение с той или иной степенью резиньяции» - как раз несвойственны поэтике «Мертвых душ» с их идеалом общественного служения, высокого предназначения человека. При этом и жанровая модель авантюрного романа, и сатирический ракурс изображения, и гротеск неотделимы в поэме от проникновенного лиризма, от сильно выраженного авторского начала. Автор вполне зримо присутствует в поэме и является ее героем, противостоящим самой идее примирения с пошлой действительностью и призывающим забирать с собою в путь «лучшие движения души», свойственные юности. У Гоголя представлены, с одной стороны, бездуховность его персонажей, с другой - «верная романтическому духу максималистски возвышенная идеалистическая позиция автора-писателя» , захваченного поисками «плодотворного зерна» русской жизни, поисками «живой души». В «Мертвых душах проходит испытание сама «онтологическая природа человека» . При этом небезразличен оказывается для автора возраст героя (причем каждый возраст воссоздан особенными поэтическими средствами, что предполагается рассмотреть в статье). Через систему художественных средств (комических или лирических), связанных с изображением того или иного возраста, выявляются принципиальные авторские представления о смысле земного существования, который неотделим для Гоголя от идеи долга.

В изображении каждого возраста присутствует своя образно-символическая доминанта. Сквозным при этом является образ окна: мутного, не отворявшегося - в детстве, открытого - в юности и зрелости, навсегда закрытого - в старости.

Замкнутым, мутным и неприютным представлено «пространство детства» Павлуши Чичикова. Маленькие окна, не отворявшиеся ни в зиму, ни в лето, отец - «больной человек..., беспрестанно вздыхавший, ходя по комнате, и плевавший в стоящую в углу песочницу...», «вечное сиденье на лавке», вечная пропись перед глазами: «не лги, послушествуй старшим и носи добродетель в сердце» (пропись, т. е. безликое поучение, при отсутствии Учителя, его Слова), окрик «Опять задурил!», когда «ребенок, наскуча однообразием труда, приделывал к букве какую-нибудь закавыку или хвост», и вслед за этими словами неприятное чувство, когда «краюшка уха его скручивалась очень больно ногтями длинных, протянувшихся сзади пальцев» (VI, 224). «При расставании слез не было пролито из родительских глаз» (VI, 225), зато прозвучало всем памятное наставление о необходимости беречь копейку, глубоко усвоенное сыном.

Гоголь показывает бедность и убогость «детского мира», лишенного благодатной духовной пищи. Ранние годы предстают как «антивоспитание» и «антидетство» . Отсутствие отцовской любви (о матери совсем нет никаких упоминаний) и единственный преподанный сыну «урок», горестно отмеченные автором, определяют дальнейший путь героя.

Образы детства, закономерно связанные с темой будущего, неоднократно появляются в поэме (и в первом, и во втором томе), однако особый ракурс изображения ставит под сомнение военное или дипломатическое поприще Алкида и Фемистоклюса. Данные писателем имена «воплощают в себе пустые мечтания Манилова о героическом будущем его детей» . При этом имена - не единственный способ создания комического эффекта. С темой детства оказывается связан семантический комплекс жидкого или полужидкого вещества: слезы, жир на щеках, «препорядочная посторонняя капля» (VI, 31), которая непременно канула бы в суп, если бы лакей вовремя не утер нос посланнику, и т. д.

В одной из последних сохранившихся глав второго тома появляется максимально допустимое в обрисовке ребенка - физиология отправлений. Младенец, не без иронии названный автором «плодом нежной любви недавно бракосочетавшихся супругов», разревевшийся вначале, но переманенный Чичиковым к себе с помощью агуканья и сердоликовой печатки от часов - «вдруг повел себя нехорошо», чем и испортил новешенький фрак Чичикову. «Пострел бы тебя побрал, чертенок проклятый!» (VII, 95) - пробормотал Чичиков в сердцах про себя, стараясь при этом сообщить лицу своему, сколько возможно, веселое выражение. Мгновенное превращение ангелочка в чертенка, «невинного ребенка» в «канальчонка проклятого» сопровождается саркастическим определением этого возраста как «золотого времени».

После реплики отца провинившегося младенца: «...что может быть завидней ребяческого возраста: никаких забот, никаких мыслей о будущем» и подобающего ответа Чичикова: «Состояние на которое можно сей же час поменяться», - следует авторский комментарий: «Но, кажется, оба соврали: предложи им такой обмен, они бы тут же на попятный двор. Да и что за радость сидеть у мамки на руках да портить фраки» (VII, 228). Пора, в которой нет «никаких мыслей о будущем» не притягательна ни для автора, ни для героя.

Хотя в поэме неоднократно упоминается о желании Чичикова иметь в бу-дущем семью, авторский текст при этом звучит саркастически, а все дети, попа-дающие в поле зрения героя, выглядят комически, несуразно, а порой едва ли не отталкивающе. Притворные речи Чичикова лишь пародируют возможное умиление дитятей и выдают неискренность намерений Павла Ивановича.

Взаимоотношения родителей и детей: отцовское наставление, погубившее Чичикова, проклятые отцом дочь и сын Плюшкина, бесполезное будущее Алкида и Фемистоклюса, никому не нужные дети Ноздрева, безответственность Петуха перед своими подрастающими сыновьями (отмечен их непомерный рост и при этом духовное убожество), необходимость отрешения от отцовских уз Хлобуева, - вызывают у автора невидимые миру слезы.

«Как воспитать тому детей, кто сам себя не воспитал? Детей ведь только можно воспитать примером собственной жизни» (VII, 101), - говорит Муразов Хлобуеву.

Через оба гоголевских тома проходит тема женского воспитания. Критика институтского образования и параллельное обличение родительского пагубного влияния, «бабьего» окружения (при встрече Чичикова с молоденькой блондинкой) сменяется темой ответственности матери за будущее своей дочери. Жена Костанжогло объявляет брату, что музыкой ей некогда заниматься: «У меня осьмилетняя дочь, которую я должна учить. Сдать ее на руки чужеземной гувернантке затем только, чтобы самой иметь свободное время для музыки, - нет, извини, брат, этого-то не сделаю» (VII, 59). Осьмилетняя, т. е. находящаяся в том возрасте, когда детство заканчивается и наступает отрочество и когда особенно необходим нравственный урок. «Мы знаем первый и святейший закон природы, что мать и отец должны образовать нравственность детей своих, которая есть главная часть воспитания» , - писал почитаемый Гоголем Карамзин.

Во втором томе представлена «история воспитания и детства» Андрея Ивановича Тентетникова . Собственно о детстве не говорится ничего (ни о детских впечатлениях, ни о каких-либо нравственных уроках). Вместо этого уже на первых страницах тома читатель знакомится с тем прекрасным и неизмеримым пространством, которое, по-видимому, окружало героя с младенчества.

Художественное совершенство описаний становится выражением чувства абсолютной свободы, которую испытывает сам автор, а вместе с ним и читатель, в этой беспредельности, парадоксально названной «закоулком» и «глушью». Безграничность распространяется по вертикали (висящие в воздухе золотые кресты и их отражение в воде) и по горизонтали («Без конца, без пределов открывались пространства»; VII, 8). «Господи, как здесь просторно!» (VII, 9) - только и мог воскликнуть гость или посетитель после «какого-нибудь двухчасового созерцания».

Образ бесконечного простора - начальный мотив главы о Тентетникове, молодом счастливце, «притом еще неженатом человеке» (VII, 9) - наводит на мысль о беспредельных возможностях, открывающихся перед этим героем. Возраст юности (когда достигается определенная степень духовности) привлекает постоянное внимание автора, поэтизируется, звучит в лирических отступлениях поэмы.

Тема юности соотносится с мотивами рубежа, открытого окна, порога и безграничного пространства, иными словами - чрезвычайно ответственного момента, омраченного предчувствием напрасных ожиданий, краткого мига, после которого наступает бесполезная жизнь, а затем и безнадежная старость (Тентетников, Платонов, Плюшкин). Неосуществленность былых возможностей в какой-то степени связана с отсутствием влияния Учителя - зрелого мужа...

Слишком рано умер необыкновенный наставник Тентетникова, и «нет те-перь никого во всем свете, кто бы был в силах воздвигнуть шатаемые вечными колебаниями силы и лишенную упругости немощную волю, кто бы крикнул душе пробуждающим криком это бодрящее слово: вперед, которого жаждет повсюду, на всех ступенях стоящий, всех сословий, и званий, и промыслов, русской человек» (VII, 23).

Образ окна вновь появляется в главе о Тентетникове, решившем было ис-полнить священный долг русского помещика, но замершего, заснувшего в своем обетованном закоулке. После позднего пробуждения, двухчасового неподвижного сидения на кровати, долгого завтрака, Тентетников с холодной чашкой «подвигался к окну, обращенному на двор», где «проходила всякий день» шумная сцена перебранки буфетчика Григория с домоводкой Перфильевной, которая, ища себе поддержки, указывала на то, что «барин сидит у окна» и «все видит». Когда же шум на дворе становился невыносимым, барин уходил к себе в кабинет, где проводил все остальное время. «Ему не гулялось, не ходилось, не хотелось даже подняться вверх, не хотелось даже растворять окна затем, чтобы забрать свежего воздуха в комнату, и прекрасный вид деревни, которым не мог равнодушно любоваться ни один посетитель, точно не существовал для самого хозяина» (VII, 11).

В противопоставлении «осязаемой» реальности и недостижимых далей находит выражение конфликт, свойственный романтическому мироощущению. «Именно в таком аспекте изображение „обычного“, иногда будничного интерьера с окном, открытым в „большой мир“ получает широкое распространение в искусстве начала XIX века», при этом «даль не реализуется, она остается тенденцией, возможностью, устремлением, мечтой» .

С темой юности сопряжен мотив возможного, но не сбывающегося чуда. Он звучит в эпизоде встречи Чичикова с молоденькой блондинкой, стоящей на пороге жизни:

«Хорошенький овал лица ее круглился, как свеженькое яичко, и, подобно ему, белел какою-то прозрачною белизною, когда свежее, только что снесенное, оно держится против света в смуглых руках испытующей его ключницы и пропускает сквозь себя лучи сияющего солнца; ее тоненькие ушки также сквозили, рдея проникавшим их теплым светом».

«Из нее все можно сделать, она может быть чудо, а может выйти и дрянь, и выйдет дрянь!» Только здесь и всего лишь на мгновение возникает поэзия детства («Она теперь как дитя, все в ней просто, она скажет, что ей вздумается, засмеется, где захочет засмеяться»; VI, 93), и звучит мотив чистоты, свежести, прозрачной белизны, отсутствующий при изображении собственно детей. Присутствие ребенка обычно сопряжено с разными видами загрязненности или неловкой ситуации: ноги по колено в грязи (VI, 59), лоснящиеся бараньим жиром щеки (VI, 31), необходимость что-либо вытирать салфеткой или оттирать одеколоном и т. п. Ребенок, как правило, что-либо испортил, запачкал, кого-либо укусил.

Своеобразной метафорой детско-юношеского состояния становится «только что снесенное яичко» в руках «испытующей его ключницы», подобно которой автор испытывает героя - что выйдет из его содержимого - «чудо» или «дрянь».

В итоге - детство оказывается сопряжено с образами «вещества», лишенного твердости и формы, юность определена как «мягкие» лета, а в персонажах зрелого возраста на первое место выходит не твердость духа, не готовность быть «гражданином земли своей» (VII, 13), а крепость тела (Собакевич), упругость (Чичиков неоднократно сравнивается с «резинным мячиком»), пышущая здоровьем плоть (Ноздрев) и т. д.

Теме старости сопутствует у Гоголя символика ветоши - ветхого, гадкого, наверченного тряпья. Появляется здесь и другой, уже знакомый образ. Окна, прежде все открытые в доме Плюшкина, одно за другим затворялись, и осталось одно, да и то заклеенное бумагою (полнее исключение простора, дали, перспективы). Однако мотив старости приобретает все же не столько брезгливую, сколько безысходную, неумолимо трагическую интонацию. «Грозна, страшна грядущая впереди старость, и ничего не отдает назад и обратно! Могила милосерднее ее, на могиле напишется: здесь погребен человек! но ничего не прочитаешь в хладных, бесчувственных чертах бесчеловечной старости» (VI, 127).

В обреченности детства на бездуховность и пустоту, в бесчеловечности старости заключена трагедия общего замысла «Мертвых душ»: ибо из кого вырастет пламенный юноша и что наступит за порогом зрелости? Изображение жизненной дороги человека вступает в логическое и сюжетное противоречие с темой России в поэме. Стремительному полету птицы-тройки, мотиву движения «вперед», к лучшему, противостоит внутренний вектор жизненного пути: от юности к старости, от лучшего к худшему.

Думая о будущем русского человека, Гоголь, тем не менее, изображал путь утрат лучших движений души, во многом связывая это с отсутствием духовного Учителя.

В аспекте поэтики возраста может быть прослежена типология образов учителя, необходимого в мире подростка или юноши: безымянный учитель детей Манилова, француз в доме Плюшкина (VI, 118), учитель Чичикова, наставники Тентетникова...

Особое место занимает образ первого учителя Тентетникова - Александра Петровича, единственного, знавшего науку жизни. «Из наук была избрана только та, что способна образовать из человека гражданина земли своей. Большая часть лекций состояла в рассказах о том, что ожидает юношу впереди, и весь горизонт его поприща умел он очертить <так>, что юноша, еще находясь на лавке, мыслями и душой жил уже там, на службе». С ним связана тема надежды на юношество, веры в человека, поэзия стремительного движения вперед, преодоления препятствий, мужественной стойкости среди ужасающей тины мелочей.

Подобны друг другу учитель Чичикова и второй наставник Тентетникова, «какой-то Федор Иванович» (VII, 14): оба любители тишины и похвального поведения, не терпящие умных и острых мальчиков. Подавление ума и пренебрежение к успехам в угоду хорошему поведению привели к потаенным шалостям, кутежам и разврату.

Воспитанники, лишенные «дивного Учителя», оказались навеки обречены либо на «позорную лень», либо на «безумную деятельность незрелого юноши». И потому Гоголь взывает к тем, кто взрастил уже в себе человека, кто способен услышать всемогущее слово «Вперед!» и последовать ему, вступая из «мягких юношеских лет в суровое, ожесточающее мужество» (VI, 127).

Вера Гоголя в святость учительного слова была чистой и искренней. Здесь сказываются не только традиции церковной литературы, но и идеи века Просвещения, рассматривавшего литературу как средство воспитания юношества.

Именно обвинение, что «ни один признательный юноша» «не обязан ему каким-нибудь новым светом или прекрасным стремлением к добру, которое бы внушило его слово» , задело за живое М. П. Погодина, отвечавшего Гоголю, что огорчен был «до глубины сердца» и «готов был плакать» . Между тем в 2 номере «Москвитянина» за 1846 год было помещено обращение Погодина «К юноше», где пора юности предстала как врата жизни, как самое начало пути гражданина, порог испытаний. Дальнейшая жизненная дорога изображена была как охлаждение, усталость, изнеможение, угасание и - неожиданная помощь свыше, если сохранил в себе человек истинную любовь христианскую. «Ты восстанешь <...> обновленный, освященный, восстанешь и поднимешься на ту высоту», где «просветится твой взор». «Какое значение получит в глазах твоих эта бедная земная жизнь, как служба, как приуготовление к другому, высшему состоянию!» . Погодин солидарен с Гоголем в том, что душа должна слышать «небесное свое происхождение» (VII, 14). Оба связывают это с юностью, тем возрастом, когда слово учителя поможет обрести духовную зрелость.

Между тем, возвращаясь к теме общественного предназначения в «Выбранных местах...», Гоголь подчеркивает обязанность человека воспитаться самому. «... Физическое созревание человека не подлежит его вмешательству, в духовном же он - не только объект, но и свободный участник» . Для Гоголя примером человека и гражданина, который сам «воспитался в юношестве» и исполнил свой долг, был Н. М. Карамзин. Тем самым Гоголь отдает главенствующую роль не «всемогущему слову» необыкновенного наставника (он «редко рождается на Руси»; VII, 145), а внутренней духовной работе, частью которой является индивидуальное нравственное влияние «одной души, более просветленной, на другую от-дельную душу, менее просветленную» . Все могут быть вовлечены в этот взаимный процесс, и только в нем, по Гоголю, может осуществиться надежда на духовное обновление общества.

В «Выбранных местах...», имеющих особую жанровую природу, отступают и образы физиологии, связанные у Гоголя с темой детства, и образы расползающейся ветоши («прорехи»), сопровождающие у него тему старости, и остается только поэтика дали и простора, свойственная теме юности и апология высокого, христианского, служения. Писатель отклоняет «обыкновенный естественный ход» человеческой жизни и говорит о полной несущественности возраста для христианина: «По обыкновенному, естественному ходу человек достигает полного развития ума своего в тридцать лет. От тридцати до сорока еще кое-как идут вперед его силы; дальше же этого срока в нем ничто не подвигается, и все им производимое не только не лучше прежнего, но даже слабее и холодней прежнего. Но для христианина этого не существует, и, где для других предел совершенства, там для него оно только начинается» (VIII, 264). Преодоление рубежей, сияющая даль, «стремящая сила», жажда битвы, что характерны для юношеских лет, всегда живы в святых старцах. Высшая мудрость невозможна без воспитания самого себя и без сладости быть учеником. И весь мир, и ничтожнейший из людей может быть учителем для христианина, но вся мудрость отнимется, если возомнит он, что «учение его кончено, что он уже не ученик» (VIII, 266). Всегдашняя готовность к духовному ученичеству, к движению «вперед» (название главы: «Христианин едет вперед») становится для Гоголя лучшим «возрастом» человека.

При издании «Мертвых душ» Н.В.Гоголь пожелал сам оформить титульный лист. На нем была изображена коляска Чичикова, символизирующая путь России, а вокруг - множество человеческих черепов. Именно этот титульный лист был очень важен для Гоголя, так же как и то, чтобы его книга вышла в свет одновременно с картиной А.А. Иванова «Явление Христа народу». Свою задачу Гоголь видел в исправлении и направлении на истинный путь сердец человеческих, и попытки эти были предприняты через театр, в гражданской деятельности, преподавании и, наконец, в творчестве. «Неча на зеркало пенять, коли рожа крива», - гласит пословица, взятая эпиграфом к «Ревизору». Пьеса и является этим зеркалом, в которое должен был посмотреться зритель, чтобы увидеть свои неблаговидные поступки. Гоголь считал, что, лишь указывая людям на их недостатки, он может исправить их и оживить души. Нарисовав страшную картину их падения, он заставляет читателя ужаснуться и задуматься.

После большого успеха «Ревизора» Гоголь осознает необходимость иной формы и иных путей воздействия на человека. Его «Мертвые души» - это синтез множества приемов для достижения этой цели. Произведение вмещает в себя как прямой пафос и поучения, так и художественную проповедь, иллюстрированную изображением самих «мертвых» душ - помещиков и городских чиновников. Лирические отступления подводят своеобразный итог изображенным страшным картинам жизни и быта. Апеллируя ко всему человечеству в целом и рассматривая пути духовного воскрешения, Гоголь в лирических отступлениях указывает на то, что «тьма и зло заложены не в социальных оболочках народа, а в духовном ядре» (Н.А.Бердяев). Предметом изучения писателя и становятся души человеческие, изображенные в страшных картинах «недолжной» жизни.



Уже в самом названии Гоголем определена цель написания этой «поэмы в прозе». Последовательное выявление мертвых душ на «маршруте» Чичикова влечет за собой вопрос: в чем причины той мертвечины? Одна из главных причин состоит в том, что люди забыли о своих прямых обязанностях. В «Ревизоре» чиновники уездного города заняты всем, чем угодно, но только не собственной службой. Они представляют собой скопище бездельников. В судебной конторе разводят гусей, разговор вместо государственных дел идет о борзых собаках... Люди эти потеряли свое место на земле, это уже указывает на некоторое их промежуточное состояние - они влачат существование между жизнью земной и жизнью потусторонней. Городские чиновники в «Мертвых душах» также заняты лишь пустословием и бездельем. Вся заслуга губернатора города N состоит в том, что он посадил «роскошный» сад из трех жалких деревьев. Стоит отметить, что сад как метафора души часто используется Гоголем (вспомним про сад у Плюшкина). Эти три чахлых деревца - олицетворение душ городских обитателей. Помещики в «Мертвых душах» тоже забыли о своих обязанностях, как, например, Манилов, который вообще не помнит, сколько у него крестьян. Ущербность его подчеркивается детальным описанием быта - недоделанными креслами, вечно пьяной и вечно спящей дворней. Он не хозяин своим крестьянам: ведь настоящий помещик, по патриархальным представлениям христианской России, должен служить нравственным примером для крестьян, как сюзерен для своих вассалов. Но человек, забывший Бога, человек, у которого атрофировалось понятие о грехе, никак не может быть примером. Обнажается вторая и не менее важная причина омертвления душ по Гоголю - это отказ от Бога. По дороге Чичикову не встретилась ни одна церковь. «Какие искривленные и неисповедимые пути выбирало человечество!» - восклицает Гоголь. Дорога России видится ему ужасной, полной падений, болотных огней и соблазнов. Но все-таки это дорога к Храму, ибо в главе о Плюшкине мы встречаем две церкви: близится переход ко второму тому поэмы.

Этот переход размыт и непрочен, как и намеренно размыта Гоголем в первом томе антитеза «живой - мертвый». Гоголь специально делает нечеткими границы между живым и мертвым, и эта антитеза обретает метафорический смысл. Предприятие Чичикова предстает перед нами как некий крестовый поход. Он как бы собирает по разным кругам ада тени покойников с целью вывести их к настоящей, живой жизни. Начинается борьба за оживление, то есть за превращение грешных, мертвых душ в живые на великом пути России к «хранине, назначенной царю в чертог». Но на этом пути встречается «товар во всех отношениях живой» - это крестьяне. Они оживают в поэтичном описании Собакевича, потом в размышлениях Павла Чичикова. Живыми оказываются те, которые положили «душу всю за други своя», то есть люди самоотверженные и, не в пример забывшим о своем долге чиновникам, делавшие свое дело. Это Степан Пробка, каретник Михеев, сапожник Максим Телятников, кирпичник Милушкин.

Движение в сторону омертвления в «Шинели» (Акакий Акакиевич становится тенью) и в «Ревизоре» (немая сцена), в «Мертвых душах» используется как бы с обратным знаком. История Чичикова также дана как житие. Маленький Павлуша в детстве всех поражал своей скромностью, но затем он начинает жить только «для копейки». Позднее Чичиков предстает перед обитателями города N как некий Ринальдо Ринальди-ни или Копейкин, защитник несчастных. Несчастные - это души, обреченные на адские страдания. Он кричит: «Они не мертвые, не мертвые!» Чичиков выступает их защитником. Примечательно, что Чичиков даже возит с собой саблю, как апостол Павел, у которого был меч.

Самое знаменательное превращение происходит при встрече апостола Павла с апостолом-рыболовом Плюшкиным. «Вон наш рыболов пошел на охоту», - говорят о нем мужики. В этой метафоре заложен глубокий смысл «вылавливания душ человеческих». Плюшкин, в рубище, как святой подвижник, вспоминает о том, что он должен был «вылавливать» и собирать вместо бесполезных вещей - эти души человеческие. «Святители мои!» - восклицает он, когда эта мысль озаряет его.

Лирическая стихия после посещения Плюшкина Чичиковым все больше и больше захватывает роман. Одним из самых одухотворенных образов является губернаторская дочка, ее образ написан совсем в другом ключе. Если Плюшкину и Чичикову еще предстоит вспомнить о своем назначении спасения душ, то губернаторская дочка, подобно Беатриче, указывает путь к духовному преображению. Такого образа нет ни в «Шинели», ни в «Ревизоре». В лирических отступлениях вырисовывается образ другого мира. Чичиков выезжает из ада с надеждой на возрождение душ, превращение их в живые.

Эволюция темы духовного воспитания личности в русском романе первой половины XIX в. («Капитанская дочка» А.Пушкина или «Герой нашего времени» М.Лермонтова; «Обыкновенная история» И.Гончарова или «Кто виноват?» А.Герцена – одна из указанных пар, на выбор).

Главная тема романа - личность в процессе самопознания, исследование духовного мира человека. Это тема всего творчества Лермонтова в целом. В романе она получает наиболее полную трактовку в раскрытии образа его центрального героя - «героя времени». С середины 1830-х годов Лермонтов мучительно ищет героя, который мог бы воплотить в себе черты личности человека его поколения. Таковым становится для писателя Печорин. Автор предостерегает читателя от однозначной оценки этой неординарной личности. В предисловии к «Журналу Печорина» он пишет: «Может быть, некоторые читатели захотят узнать мое мнение о характере Печорина? Мой ответ - заглавие этой книги. «Да это злая ирония!» - скажут они. - Не знаю». Так, тема «героя времени», знакомая читателям еще по роману Пушкина «Евгений Онегин», приобретает новые черты, связанные не только с другой эпохой, но с особым углом ее рассмотрения в лермонтовском романе: писатель ставит проблему, решение которой как бы предоставляет читателям. Как сказано в предисловии к роману, автору «просто было весело рисовать современного человека, каким он его понимает и, к его и вашему несчастью, слишком часто встречал». Неоднозначность названия романа, как и самого характера центрального героя, сразу породила споры и разнообразные оценки, но выполнила свою главную задачу: заострить внимание на проблеме личности, отражающей в себе главное содержание своей эпохи, своего поколения.

Таким образом, в центре романа Лермонтова «Герой нашего времени» стоит проблема личности, «героя времени», который, вбирая в себя все противоречия своей эпохи, в то же время находится в глубоком конфликте с обществом и окружающими его людьми. Она определяет своеобразие идейно-тематического содержания романа, и с ней связаны многие другие сюжетно-тематические линии произведения. Взаимоотношения личности и общества интересуют писателя как в социально-психологическом, так и в философском плане: он ставит героя перед необходимостью решения социальных проблем, и проблем универсальных, общечеловеческих. В них органично вплетаются темы свободы и предопределения, любви и дружбы, счастья и роковой судьбы. В «Бэле» герой словно проверяет на себе, возможно ли сближение человека цивилизации и «естественного», природного человека. Вместе с тем возникает и тема истинного и ложного романтизма, которая реализуется через столкновение Печорина - подлинного романтика - с теми героями, которые лишь обладают внешними атрибутами романтизма: горцы, контрабандисты, Грушницкий, Вернер. Тема взаимоотношений исключительной личности и косной среды рассматривается в истории взаимоотношений Печорина и «водяного общества». А линия Печорин - Максим Максимыч вводит и тему поколений. Тема истинной и ложной дружбы также связана с этими героями, но в большей степени она развивается в «Княжне Мери» через линию взаимоотношений Печорина и Грушницкого.

Большое место в романе занимает тема любви - она представлена почти во всех его частях. Героини, в которых воплощаются различные типы женских характеров, призваны не только показать разные грани этого великого чувства, но и выявить отношение к нему Печорина, а вместе с тем прояснить его взгляды по важнейшим нравственно-философским проблемам. Ситуация, в которую Печорин попадает в «Тамани», заставляет его задуматься над вопросом: отчего судьба поставила его в такие отношения с людьми, что он невольно приносит им только несчастья? В «Княжне Мери» Печорин берется решать вопросы о внутренних противоречиях, человеческой души, противоречиях между сердце и разумом, чувством и поступком, целью и средствами.

В «Фаталисте» центральное место занимает философская проблема предопределения и личной воли, возможности человека воздействовать на естественный ход жизни. Она тесно связана с общей нравственно-философской проблематикой романа - стремлением личности к самопознанию, поискам смысла жизни. В рамках этой проблематики в романе рассматривается целый ряд сложнейших вопросов, не имеющих однозначных решений. В чем заключается истинный смысл жизни? Что такое добро и зло? Что такое самопознание человека, какую роль играют в нем страсти, воля, рассудок? Свободен ли человек в своих поступках, несет ли он за них нравственную ответственность? Существует ли какая-то опора вне самого человека или все замыкается на его личности? А если существует, то имеет ли право человек, какой бы сильной волей он ни обладал, играть жизнью, судьбой, душой других людей? Несет ли он расплату за это? На все эти вопросы роман не дает однозначного ответа, но благодаря постановке такого рода проблем позволяет раскрыть тему личности всесторонне и многогранно.

Размышления Печорина над этими философскими вопросами встречаются во всех частях романа, особенно тех, которые входят в «Журнал Печорина», но более всего философская проблематика характерна для его последней части - «Фаталиста». Это попытка дать философское истолкование характера Печорина, найти причины глубокого духовного кризиса всего поколения, представленного в его лице, и поставить проблему свободы личности и возможности ее действий. Она приобрела особую актуальность в эпоху «бездействия», о которой Лермонтов писал в стихотворении «Дума». В романе эта проблема получает дальнейшее развитие, приобретая характер философского размышления.

На первый план, таким образом, в романе вынесена глав- . ная проблема - возможность человеческого действия, взятая в самом общем плане и в ее конкретном приложении к социальным условиям данной эпохи. Она определила своеобразие подхода к изображению центрального героя и всех остальных персонажей романа.

Поэтика Гоголя

I. О ХУДОЖЕСТВЕННОМ ОБОБЩЕНИИ

В начале первой главы, описывая приезд Чичикова в город NN, повествователь замечает: «Въезд его не произвел в городе совершенно никакого шума и не был сопровожден ничем особенным; только два русские мужика, стоявшие у дверей кабака против гостиницы, сделали кое-какие замечания, относившиеся, впрочем, более к экипажу, чем к сидевшему в нем».

Определение «русские мужики» кажется здесь несколько неожиданным. Ведь с первых слов поэмы ясно, что ее действие происходит в России, следовательно, пояснение «русский», по крайней мере, тавтологично. На это первым в научной литературе обратил внимание С. А. Венгеров. «Какие же другие могли быть мужики в русском губернском городе? Французские, немецкие?.. Как могло зародиться в творческом мозгу бытописателя такое ничего не определяющее определение"?»

Обозначение национальности проводит черту между рассказчиком-иностранцем и чуждым ему местным населением, бытом, обстановкой и т. д. В аналогичной ситуации, считает Венгеров, находился автор «Мертвых душ» по отношению к русской жизни, «...русские мужики» бросают яркий свет на основу отношения Гоголя к изображаемому им быту как к чему-то чуждому, поздно узнанному и потому бессознательно этнографически окрашенному».

Позднее об этом же определении писал А. Белый:: «два русские мужика... для чего русские мужика?» Какие же, как не русские? Не в Австралии ж происходит действие!

Прежде всего нужно отметить, что определение «русский» выполняет обычно у Гоголя характерологическую функцию. И в прежних его произведениях оно возникало там, где с формальной стороны никакой надобности в этом не было. «...Одни только бабы, накрывшись полами, да русские купцы под зонтиками, да кучера попадались мне на глаза» («Записки сумасшедшего»). Здесь, правда, определение «русские», возможно, понадобилось и для-отличения от иностранных купцов, бывавших в Петербурге ". Зато в следующих примерах выступает уже чистая характерология. «Иван Яковлевич, как всякий порядочный русский мастеровой, был пьяница страшный» («Нос»), То, что Иван Яковлевич русский, предельно ясно; определение лишь подкрепляет, «мотивирует» характерологическое свойство. Такова же функция определения в следующем примере: «...Торговки, молодые русские бабы, спешат по инстинкту, чтобы послушать, о чем калякает народ» («Портрет»).

А вот и «русские мужики»: «По улицам плетется нужный народ: иногда переходят ее русские мужики, спешащие на работу...», «Русский мужик говорит о гривне или о семи грошах меди...» («Невский проспект»).

Гоголевское определение «русский» - как постоянный эпитет, и если последний кажется стертым, необязательным, то это проистекает из его повторяемости.


В «Мертвых душах» определение «русский» включено в систему других сигналов, реализующих точку зрения поэмы.

Касаясь в одном из писем Плетневу (от 17 марта 1842 г.) тех причин, по которым он может работать над «Мертвыми душами» лишь за границей, Гоголь обронил такую фразу: «Только там она (Россия.- Ю. М.) предстоит мне вся, во всей своей громаде».

Для каждого произведения, как известно, важен угол зрения, под которым увидена жизнь и который подчас определяет мельчайшие детали письма. Угол зрения в «Мертвых душах» характерен тем, что Россия открывается Гоголю в целом и со стороны. Со стороны - не в том смысле, что происходящее в ней не касается писателя, а в том, что он видит Россию всю, во всей ее «громаде».

В данном случае художественный угол зрения совпал, так сказать, с реальным (то есть с тем, что Гоголь действительно писал «Мертвые души» вне России, смотря на нее из своего прекрасного «далека»). Но суть дела, конечно, не в совпадении. Читатель мог и не знать о реальных обстоятельствах написания поэмы, но все равно он чувствовал положенный в ее основу «общерусский масштаб».

Это легко показать на примере чисто гоголевских оборотов, которые можно назвать формулами обобщения. Первая часть формулы фиксирует конкретный предмет или явление; вторая (присоединяемая с помощью местоимений «какой», «который» и т. д.) устанавливает их место в системе целого.

В произведениях, написанных в начале 1830-х годов, вторая часть формулы подразумевает в качестве целого или определенный регион (например, казачество, Украину, Петербург), или весь мир, все человечество. Иначе говоря, или локально ограниченное, или предельно широкое. Но, как правило, не берется средняя, промежуточная инстанция - мир общерусской жизни, Россия. Приведем примеры каждой из двух групп.

1. Формулы обобщения, осуществляемого в пределах региона.

«Темнота ночи напомнила ему о той лени, которая мила всем козакам» («Ночь перед Рождеством»), «...наполненные соломою, которую обыкновенно употребляют в Малороссии вместо дров». «Комнаты домика... какие обыкновенно встречаются у старосветских людей» («Старосветские помещики»). «...Строение, какие обыкновенно строились в Малороссии». «...Начали прикладывать руки к печке, что обыкновенно делают малороссияне» («Вий») и т. д. В приведенных примерах обобщение достигается в масштабе Украины, украинского, казачьего. Из контекста видно, что подразумевается определенный регион.

2. Формулы обобщения, осуществляемого в пределах общечеловеческого.

«Кумова жена была такого рода сокровище, каких не мало на белом свете» («Ночь перед Рождеством»). «Судья был человек, как обыкновенно бывают все добрые люди трусливого десятка» («Повесть о том, как поссорился...»). «...Один из числа тех людей, которые с величайшим удовольствием любят позаняться услаждающим душу разговором» («Иван Федорович Шпонька...»). «Философ был одним из числа тех людей, которых если накормят, то у них пробуждается необыкновенная филантропия» («Вий»). «...Странные чувства, которые одолевают нами, когда мы вступаем первый раз в жилище вдовца...» («Старосветские помещики»). «...Жизнь его уже коснулась тех лет, когда всё, дышащее порывом, сжимается в человеке...» («Портрет», 1-я и 2-я редакции). И т. д.

Но во второй половине 1830-х годов (на которые падает работа над «Мертвыми душами») в творчестве Гоголя резко возрастает количество формул, реализующих обобщение третьего, «промежуточного» вида - обобщение в пределах русского мира. Убедительные данные предоставляет здесь вторая редакция «Портрета», созданная во второй половине 30-х - в самом начале 40-х годов.

«Черт побери! гадко на свете!» - сказал он с чувством русского, у которого дела плохи». «Это был художник, каких мало, одно из тех чуд, которых извергает из непочатого лона своего только одна Русь...» " «...Пробегала даже мысль, пробегающая часто в русской голове: бросить все и закутить с горя назло всему».

Формулы обобщения в пределах общерусского мира характеризуют тенденцию гоголевской художественной (и не только художественной) мысли, усилившуюся именно к рубежу 1830-1840 годов.

В «Мертвых душах» формулы обобщения, реализующие всерусский, всероссийский масштаб, буквально прослаивают весь текст.

«...крики, которыми потчевают лошадей по всей России...», «...трактирах, каких немало повыстроено по дорогам...», «...всего страннее, что может только на одной Руси случиться...», «...дом вроде тех, какие у нас строят для военных поселений и немецких колонистов», -«...молдавские тыквы... из которых делают на Руси балалайки...», «...закусили, как закусывает вся пространная Россия по городам и деревням...» и т. д.

Формул обобщения в пределах ограниченного региона или в пределах общечеловеческого «Мертвые души» дают значительно меньше, чем формул только что описанного типа.

С этими формулами гармонируют и другие описательные и стилистические приемы. Таково переключение от какого-либо конкретного свойства персонажа к национальной субстанции в целом. «Тут много было посулено Ноздреву (Чичиковым) всяких нелегких и сильных желаний... Что ж делать? Русской человек, да еще и в сердцах», «Чичиков... любил быструю езду. И какой же русский не любит быстрой езды?» Чичиков нередко объединяется в чувстве, в переживании, в душевном свойстве со всяким русским.

Поэма изобилует также нравоописательными или характерологическими рассуждениями, имеющими своим предметом общерусский масштаб. Обычно они включают в себя оборот «на Руси»: «На Руси же общества низшие очень любят поговорить о сплетнях, бывающих в обществах высших...», «Должно сказать, что подобное явление редко попадается на Руси, где все любит скорее развернуться, нежели съежиться...» Гоголь мыслит общенациональными категориями; отсюда преобладание «общих» примет (называние национальностей, притяжательных местоимений), которые в ином контексте действительно не имели бы никакого значения, но в данном случае выполняют обобщающе-смысловую функцию.

В. Белинский пишет: «При каждом слове его поэмы читатель может говорить: «Здесь русский дух, здесь Русью пахнет».

«При каждом слове» - это не преувеличение, русский пространственный масштаб создается в поэме «каждым словом» ее повествовательной манеры.

В «Мертвых душах» есть, конечно, характеристики заключения общечеловеческого, общемирового масштаба о ходе мировой истории (в X главе), о свойстве людей передавать бессмыслицу, «лишь бы она была новость»(VIII глава), и т. д.

Приведем еще одно место - описание поездки Чичикова к Манилову: «Едва только ушел назад город, как уже пошли писать по нашему обычаю чушь и дичь по обеим сторонам дороги: кочки, ельник, низенькие жидкие кусты молодых сосен, обгорелые стволы старых, дикой вереск и тому подобный вздор... Несколько мужиков, по обыкновению, зевали, сидя на лавках перед воротами в своих овчинных тулупах. Бабы с толстыми лицами и перевязанными грудями смотрели из верхних окон... Словом, виды известные».

С точки зрения ортодоксальной поэтики, подчеркнутые нами фразы лишние, потому что они, как говорил С. Венгеров, ничего не определяют. Но нетрудно увидеть, во-первых, что они функционируют вместе с большим числом совершенно конкретных деталей и подробностей. И что они, во-вторых, создают по отношению к описываемому особую перспективу, особую атмосферу. Иначе говоря, они не столько приносят с собой какую-то добавочную, конкретную черту, сколько возводят описываемый предмет в общенациональный ранг. Описательная функция дополняется здесь другой - обобщающей.

С чисто психологической стороны природа последней, безусловно, достаточно сложна. «Наш», «по нашему обычаю», «по обыкновению», «виды известные»... При чтении все это служит сигналом «знакомости», совпадаемости изображаемого с нашим субъективным опытом. Едва ли эти сигналы требуют непременной реализации. Такая peaлизация, как известно, вообще не в природе художественной литературы, ее читательского восприятия. В данном же случае скорее даже создается противоположная тенденция: мы, наверное, более «легко», беспрепятственно охватываем сознанием подобный текст, так как эти сигналы обволакивают изображаемое особой атмосферой субъективно-близкого, знакомого. В то же время, создавая такую атмосферу, эти знаки выполняют ассоциативно-побудительную функцию, так как они заставляют читателя не только постоянно помнить, что в поле его зрения вся Русь, «во всей своей громаде», но и дополнять «изображенное» и «показанное» личным субъективным настроением.

Незначащее с первого взгляда определение «русские мужики», конечно же, связано с этим общенациональным масштабом, выполняет ту же обобщающую и побудительно-ассоциативную функцию, что вовсе не делает это определение однозначным, строго однонаправленным.

Отступление Гоголя от традиции глубоко оправданно, независимо от того, нарочитое ли это отступление или же оно неосознанно вызвано реализацией общего художественного задания поэмы.

Кстати, чтобы уж не возвращаться к этому вопросу, задержимся несколько и на других «ошибках» Гоголя. Они крайне симптоматичны для общего строя поэмы, для особенностей художественного мышления Гоголя, хотя подчас нарушают не только традиции поэтики, но и требования правдоподобия.

В свое время профессор древней истории В. П. Бузескул обратил внимание на противоречия в обозначении времени действия поэмы. Собираясь делать визиты помещикам, Чичиков надел «фрак брусничного цвета с искрой и потом шинель на больших медведях». По дороге Чичиков видел мужиков, сидевших перед воротами «в своих овчинных тулупах».

Все это заставляет думать, что Чичиков отправился в дорогу в холодную пору. Но вот в тот же день Чичиков приезжает в деревню Манилова - и его взгляду открывается дом на горе, одето «подстриженным дерном». На той же горе «были разбросаны по-английски две-три клумбы с кустами сиреней и желтых акаций... Видна была беседка с плоским зеленым куполом, деревянными голубыми колоннами... пониже пруд, покрытый зеленью». Время года, как видим, совсем другое...

Но психологически и творчески эта несогласованность во времени очень понятна. Гоголь мыслит подробности - бытовые, исторические, временные и т. д.- не как фон, а как часть образа. Выезд Чичикова рисуется Гоголем как событие важное, заранее продуманное («...отдавши нужные приказания еще с вечера, проснувшись поутру очень рано» и т. д.). Очень естественно возникает в этом контексте «шинель на больших медведях» - как и поддерживающий Чичикова, когда он в этом облачении спускался с лестницы, трактирный слуга, как и бричка, выкатившая на улицу с «громом», так что проходивший мимо поп невольно «снял шапку»... Одна подробность влечет за собою другую - и все вместе они оставляют впечатление солидно начавшегося дела (ведь с выездом Чичикова начинает воплощаться в жизнь его план), освещаемого то ироническим, то тревожным светом.

Напротив, Манилов мыслится Гоголем в ином окружении - бытовом и временном. Тут писателю совершенно необходимы и подстриженный дерн, и кусты сирени, и «аглицкий сад», и пруд, покрытый зеленью. Все это элементы образа, составные части того понятия, которое называется «маниловщина». Это понятие не может существовать также без светового спектра, образуемого сочетанием зеленой (цвет дерна), голубой (цвет деревянных колонн), желтой (цветущая акация) и, наконец, какой-то неопределенной, не поддающейся точному определению краски: «даже самая погода весьма кстати прислужилась, день был не то ясный, не то мрачный, а какого-то светло-серого цвета...» (здесь, конечно, уже намечена тропинка к будущему, прямому называнию одного из качеств Манилова - неопределенности: «ни то, ни се, ни в городе Богдан, ни в селе Селифан»). Снова одна подробность влечет за собою другую, и все вместе они составляют тон, колорит, смысл образа.

И, наконец, еще один пример. Как известно, Ноздрев называет Мижуева своим зятем и последний, при его склонности оспаривать каждое слово Ноздрева, оставляет это утверждение без возражений. Очевидно, он действительно зять Ноздрева. Но каким образом он приходится ему зятем? Мижуев может быть зятем Ноздрева или как муж его дочери, или как муж сестры. О существовании взрослой дочери Ноздрева ничего неизвестно; известно лишь, что после смерти жены у него осталось двое ребятишек, за которыми «присматривала смазливая нянька». Из высказываний Ноздрева о жене Мижуева нельзя также с полной определенностью заключить, что она его сестра. Гоголь, с точки зрения традиционной поэтики (в частности поэтики нравоописательного и семейного романа), допустил явную погрешность, не мотивировав, не прояснив генеалогические связи персонажей.

Но, в сущности, как понятна и закономерна эта «погрешность»! Ноздрев изображается Гоголем в значительной мере по контрасту с Мижуевым, начиная от внешнего облика («один белокурый, высокого роста; другой немного пониже, чернявый...» и т. д.) и кончая характером, манерой поведения и речи. Отчаянная дерзость и наглость одного все время сталкивается с несговорчивостью и простодушным упорством другого, которые, однако, всегда оборачиваются «мягкостью» и «покорностью». Контраст еще выразительнее, оттого что оба персонажа связываются родственно как зять и тесть. Связываются даже вопреки требованиям внешнего правдоподобия.

К Гоголю здесь в некоторой степени применимо интересное высказывание Гете о Шекспире. Отметив, что у Шекспира леди Макбет в одном месте говорит: «Я кормила грудью детей», а в другом месте о той же леди Макбет говорится, что «у нее нет детей», Гете обращает внимание на художественную оправданность этого противоречия: «Шекспир «заботился о силе каждой данной речи... Поэт заставляет говорить своих лиц в данном месте именно то, что тут требуется, что хорошо именно тут и производит впечатление, не особенно заботясь о том, не рассчитывая на то, что оно, может быть, будет в явном противоречии со словами, сказанными в другом месте».

Эти «ошибки» Гоголя (как и Шекспира) художественно настолько мотивированы, что мы, как правило, их не замечаем. А если и замечаем, то они нам не мешают. Не мешают видеть поэтическую и жизненную правду и каждой сцены или образа в отдельности, и всего произведения в целом.

II. О ДВУХ ПРОТИВОПОЛОЖНЫХ СТРУКТУРНЫХ ПРИНЦИПАХ «МЕРТВЫХ ДУШ»

Но вернемся к основной нити наших рассуждений. Мы видели, что, казалось бы, случайное определение «два русские мужика» тесно связано с поэтическим строем поэмы, а последний - с ее главным заданием.

Это задание определилось с началом работы над «Мертвыми душами», то есть в середине 30-х годов, несмотря на то, что подробный «план» поэмы и тем более последующие ее части были еще Гоголю не ясны.

К середине 30-х годов в творчестве Гоголя намечается изменение. Позднее, в «Авторской исповеди», писатель склонен был определять эту перемену по такому признаку, как отношение к смеху, целенаправленность комического. «Я увидел, что в сочинениях моих смеюсь даром, напрасно, сам не зная зачем. Если смеяться, так уж лучше смеяться сильно и над тем, что действительно достойно осмеянья всеобщего». Однако в этих словах есть чрезмерная категоричность противопоставления, объясняемая повышенно строгим подходом позднего Гоголя к своим ранним вещам. Конечно же, и до 1835 года Гоголь смеялся не только «даром» и не только «напрасно»! Правомернее противопоставление по признаку, к которому Гоголь подходит в самом конце приведенной цитаты, - по признаку «осмеянья всеобщего».

Художественная мысль Гоголя и раньше стремилась к широким обобщениям - об этом уже говорилось в предыдущей главе. Отсюда его тяготение к собирательным образам (Диканька, Миргород, Невский проспект), выходящим за рамки географических или территориальных наименований и обозначающих как бы целые материки на карте вселенной. Но Гоголь вначале пробовал найти подход к этим «материкам» то с одной, то с другой стороны, дробя общую картину на множество осколков. «Арабески» - название одного из гоголевских сборников - возникло, конечно, далеко не случайно.

Однако Гоголь упорно ищет такой аспект изображения, при котором целое предстало бы не в частях, не

в «арабесках», но в целом. В один год - в 1835-й писатель начинает работу над тремя произведениями, показывающими, по его более позднему выражению, «уклоненье всего общества от прямой дороги». Одно произведение - незаконченная историческая драма «Альфред». Другое - «Ревизор». Третье - «Мертвые души». В ряду этих произведений замысел «Мертвых душ» получал постепенно все большее и большее значение. Уже через год после начала работы над «Мертвыми душами» Гоголь писал: «Если совершу это творение так, как нужно его совершить, то... какой огромный, какой оригинальный сюжет! Какая разнообразная куча! Вся Русь явится в нем!» (письмо к В. Жуковскому от 12 ноября 1836 г.)

В «Ревизоре» широкий, «общерусский» масштаб возникал главным образом благодаря подобию гоголевского города множеству других русских «городов». Это было изображение живого организма через одну его клетку, невольно имитирующую жизнедеятельность целого.

В «Мертвых душах» Гоголь пространственно развернул этот масштаб. Мало того, что он вскоре после начала работы поставил перед собою задачу изобразить в поэме и положительные явления русской жизни, чего не было в «Ревизоре» (хотя реальный смысл и объем этих явлений виделись Гоголю еще не ясно). Но важен был и сюжет, способ повествования, при котором Гоголь собирался вместе со своим героем изъездить «всю Русь». Другими словами, синтетическое задание «Мертвых душ» не могло получить однократного, «окончательного» решения как в «Ревизоре», но предполагало длительное дозревание замысла, просматриваемого через «магический кристалл» времени и приобретаемого опыта.

Что же касается причин, повлиявших на новые творческие установки Гоголя, на оформление широкого масштаба и «Ревизора» и «Мертвых душ», то они нам уже известны. Это прежде всего общефилософское умонастроение, отразившееся, в частности, в его исторических научных занятиях. Они как раз предшествовали названным художественным замыслам и сообщили им тот поиск «общей мысли», который Гоголь примерно с середины 30-х годов считал обязательным и для художника и для историка.

«Все события мира должны быть... тесно связаны между собою»,- писал Гоголь в статье «О преподавании всеобщей истории». И затем делал вывод относительно характера изображения этих событий: «...Должно развить его во всем пространстве, вывести наружу все тайные причины его явления и показать, каким образом следствия от него, как широкие ветви, распростираются по грядущим векам, более и более разветвляются на едва заметные отпрыски, слабеют и наконец совершенно исчезают...». Гоголь намечает в этих словах задачу историка, ученого, но они - в известном смысле - характеризуют и принципы его художественного мышления.

Автор «Мертвых душ» называет себя «историком предлагаемых событий» (глава II). Помимо широты задачи (о чем уже говорилось выше), в художественной манере Гоголя по-своему переломились строго «историческая» последовательность изложения, стремление обнажить все тайные «пружины» поступков и намерений персонажей, мотивировать обстоятельствами и психологией любое изменение действия, любой поворот в сюжете. Повторяем, что прямой аналогии здесь, конечно, нет. Но родственность научных и художественных принципов Гоголя несомненна.

От этой же родственности - известный рационализм общего «плана» «Мертвых душ, при котором каждая глава как бы завершена тематически, имеет свое задание и свой «предмет». Первая глава - приезд Чичикова и знакомство с городом. Главы со второй по шестую - посещение помещиков, причем каждому помещику отводится отдельная глава: он сидит в ней, а читатель путешествует из главы в главу как по зверинцу. Глава седьмая - оформление купчих и т. д. Последняя, одиннадцатая, глава (отъезд Чичикова из города) вместе с главой первой создает обрамление действия. Все логично, все строго последовательно. Каждая глава - как кольцо в цепи. «Если одно кольцо будет вырвано, то цепь разрывается...» Здесь традиции поэтики романа Просвещения - западноевропейского и русского - переплетались в сознании Гоголя с идущей от немецкой идеалистической философии традицией научного систематизма.

Но вот оказывается, что наряду с этой тенденцией в «Мертвых душах» развивается другая - противоположная. В противовес авторскому тяготению к логике то там, то здесь бьет в глаза алогизм. Стремление объяснить факты и явления на каждом шагу сталкивается с необъяснимым и неконтролируемым разумом. Последовательность и рационалистичность «нарушаются» непоследовательностью самого предмета изображения - описываемых поступков, намерений - даже «вещей».

Легкие отклонения от стройности можно увидеть уже во внешнем рисунке глав. Хотя каждый из помещиков - «хозяин» своей главы, но хозяин не всегда единовластный. Если глава о Манилове построена по симметричной схеме (начало главы - выезд из города и приезд к Манилову, конец - отъезд от Манилова), то последующие обнаруживают заметные колебания (начало третьей главы - поездка к Собакевичу, конец - отъезд от Коробочки; начало четвертой - приезд в трактир, конец - отъезд от Ноздрева). Лишь в шестой главе, повторяющей в этом отношении рисунок главы о Манилове, начало гармонирует с концом: приезд к Плюшкину и отъезд от него.

Обратимся теперь к некоторым описаниям. В них можно увидеть еще большее отступление от.«нормы».

Трактир, в котором расположился Чичиков, не представлял собою ничего особенного. И общая зала - как

везде. «Какие бывают эти общие залы - всякой проезжающий знает очень хорошо». (Между прочим, опять,

наряду с конкретными «деталями», нарочито обобщенная, побудительно-ассоциативная форма описания!) «Словом,

все то же, что и везде, только и разницы, что на одной картине изображена была нимфа с такими огромными

грудями, каких читатель, верно, никогда не видывал». Казалось бы, случайная, комическая подробность... Но

она брошена недаром. В художественную ткань поэмы вплетается мотив, как говорит Гоголь, странной «игры

природы».

Излюбленный мотив Гоголя - неожиданное отступление от правила - со всею силою звучит в «Мертвых душах».

В доме Коробочки висели все только «картины с какими-то птицами», но между ними каким-то образом оказался портрет Кутузова и какого-то старика.

У Собакевича «на картинах все были молодцы, все греческие полководцы, гравированные во весь рост... Все эти герои были с такими толстыми ляжками и неслыханными усами, что дрожь проходила по телу». Но - «между крепкими греками, неизвестно каким образом и для чего, поместился Багратион, тощий, худенький, с маленькими знаменами и пушками внизу и в самых узеньких рамках». Вкус хозяина, любившего, чтобы его дом «украшали люди крепкие и здоровые», дал непонятную осечку.

То же неожиданное отступление от правил в нарядах губернских дам: все прилично, все обдуманно, но «вдруг высовывался какой-нибудь невиданный землею чепец или даже какое-то чуть не павлинов перо, в противность всем модам, по собственному вкусу. Но уж без этого нельзя, таково свойство губернского города: где-нибудь уж он непременно оборвется».

«Игра природы» присутствует не только в домашней утвари, картинах, нарядах, но и в поступках и мыслях персонажей.

Чичиков, как известно, имел обыкновение сморкаться «чрезвычайно громко», «нос его звучал, как труба». «Это, по-видимому, совершенно невинное достоинство приобрело, однако ж, ему много уважения со стороны трактирного слуги, так что он всякий раз, когда слышал этот звук, встряхивал волосами, выпрямлялся почтительнее и, нагнувши с вышины свою голову, спрашивал: не нужно ли чего?».

Но как и другие случаи проявления странного в поступках и мыслях персонажей, этот факт не исключает возможности внутренней мотивировки: кто знает, какие именно понятия о солидности должен был приобрести слуга в губернском трактире.

В речи персонажей или повествователя алогизм подчас заостряется противоречием грамматической конструкции смыслу. Чичикову, заметившему, что он не имеет «ни громкого имени», ни «ранга заметного», Манилов говорит: «Вы всё имеете... даже еще более». Если «всё», то зачем усилительная частица «даже»? Однако внутренняя мотивация вновь не исключена: Манилову, не знающему меры, хочется прибавить что-то и к самой беспредельности.

Пышным цветом расцветает алогизм в последних главах поэмы, где говорится о реакции городских жителей на аферу Чичикова. Тут что ни шаг, то нелепость; каждая новая «мысль» смехотворнее предыдущей. Дама приятная во всех отношениях сделала из рассказа о Чичикове вывод, что «он хочет увезти губернаторскую дочку»,- версия, которую затем подхватила вся женская часть города. Почтмейстер вывел заключение, что Чичиков - это капитан Копейкин, забыв, что последний был «без руки и ноги» ". Чиновники, вопреки всем доводам здравого смысла, прибегли к помощи Ноздрева, что дало Гоголю повод для широкого обобщения: «Странные люди эти господа чиновники, а за ними и все прочие звания: ведь очень хорошо знали, что Ноздрев лгун, что ему нельзя верить ни в одном слове, ни в самой безделице, а между тем именно прибегнули к нему».

Таким образом, в «Мертвых душах» можно встретить почти все отмеченные нами (в III главе) формы «нефантастической фантастики» - проявление странно-необычного в речи повествователя, в поступках и мыслях персонажей, поведении вещей, внешнем виде предметов, дорожной путанице и неразберихе и т. д. (Не представлена в развитом виде лишь такая форма, как странное вмешательство животного в сюжет, хотя некоторые близкие к ней мотивы возникают и в «Мертвых душах».) При этом подтверждается закономерность, также отмеченная нами в III главе: на развитие сюжета оказывают влияние странно-необычное в суждениях и поступках персонажей (версия чиновников и дам о том, кто такой Чичиков), дорожная путаница (об этом ниже). Но не оказывает прямого влияния странное во внешнем виде предметов, в поведении вещей и т. д.

Развитие форм алогизма не ограничивается отдельными эпизодами и описаниями и находит свое отражение в ситуации произведения (если принимать ее за однократную, единую ситуацию, что, как мы увидим потом, не совсем точно). В этом отношении ситуация «Мертвых душ» продолжает гоголевскую установку на создание неправильных (усложненных) ситуаций. Ни идея ревизии в «Ревизоре», ни идея игры в «Игроках», ни тем более идея женитьбы в «Женитьбе» сами по себе не алогичны; для достижения подобного эффекта понадобилось отступление от «нормального» уровня внутри избранной ситуации. Сама идея купли-продажи также не алогична, но внутри создаваемой таким образом ситуации вновь происходит отступление от «нормального» уровня. Чичиков торгует ничем, покупает ничто («ведь предмет просто: «фу-фу»), а между тем эта операция сулит ему реальное, осязаемое богатство. К противоречию, таящемуся в ситуации поэмы, стянуты другие контрастные моменты действия.

Ревизские, мертвые души словно поднимаются из небытия. Уж и не один Чичиков относится к ним почти как к живым людям. Коробочка хотя и соглашается с доводом, что это все «прах», но все же допускает мысль; «А может, в хозяйстве-то как-нибудь под случай понадобятся...» Собакевич же и вовсе принимается с увлечением расхваливать умерших («Другой мошенник обманет вас, продаст вам дрянь, а не души; а у меня, что ядреный орех, все на отбор...»).

А. Слонимский считал, что «подмена понятий мотивируется желанием Собакевича набавить цену на мертвые души». Но никакой мотивировки Гоголь в данном случае не дает; причины «подмены понятий» Собакевичем неясны, не раскрыты, особенно если принять во внимание сходный эпизод в VII главе: Собакевич расхваливает товар уже после продажи, когда всякая необходимость «набавить цену» отпала - расхваливает перед председателем палаты, что было и не совсем безопасно. Положение здесь аналогичное уже отмеченной нами двойственности гоголевской характерологии: психологическая мотивировка в общем не исключается, но ее незафиксированность, «закрытость» оставляет возможность иного, так сказать, гротескного прочтения. И в данном случае - какие бы мотивы ни управляли Собакевичем, остается возможность предположить в его действиях присутствие некой доли «чистого искусства». Кажется, Собакевич неподдельно увлечен тем, что говорит («...откуда взялась рысь и дар слова»), верит (или начинает верить) в реальность сказанного им. Мертвые души, став предметом торга, продажи, приобретают в его глазах достоинства живых людей.

Изображение все время двоится: на реальные предметы и явления падает отблеск какой-то странной «игры природы»...

Последствия «негоции» Чичикова не ограничились только слухами и рассуждениями. Не обошлось и без смерти - смерти прокурора, появление которой, говорит повествователь, так же «страшно в малом, как страшно оно и в великом человеке». Если, скажем, в «Шинели» из реальных событий следовала приближенная к фантастике развязка, то в «Мертвых душах» из события не совсем обычного, окрашенного в фантастические тона (приобретение «мертвых душ»), следовали вполне осязаемые в своем реальном трагизме результаты.

«Где выход, где дорога?» Все знаменательно в этом лирическом отступлении; и то, что Гоголь придерживается просветительских категорий («дорога», «вечная истина»), и то, что, держась их, он видит чудовищное отклонение человечества от прямого пути. Образ дороги - важнейший образ «Мертвых душ» - постоянно сталкивается с образами иного, противоположного значения: «непроходимое захолустье», болото («болотные огни»), «пропасть», «могила», «омут»... В свою очередь, и образ дороги расслаивается на контрастные образы: это (как в только что приведенном отрывке) и «прямой путь», и «заносящие далеко в сторону дороги». В сюжете поэмы - это и жизненный путь Чичикова («но при всем том трудна была его дорога...) и дорога, пролегающая по необозримым русским просторам; последняя же оборачивается то дорогой, по которой спешит тройка Чичикова, то дорогой истории, по которой мчится Русь-тройка.

К антитезе рациональное и алогичное (гротескное) в конечном счете восходит двойственность структурных принципов «Мертвых душ».

Ранний Гоголь чувствовал противоречия «меркантильного века» острее и обнаженнее. Аномалия действительности подчас прямо, диктаторски вторгалась в гоголевский художественный мир. Позднее, он подчинил фантастику строгому расчету, выдвинул на первый план начало синтеза, трезвого и полного охвата целого, изображения человеческих судеб в соотношении с главной «дорогой» истории. Но гротескное начало не исчезло из гоголевской поэтики - оно только ушло вглубь, более равномерно растворившись в художественной ткани.

Проявилось гротескное начало и в «Мертвых душах», проявилось на разных уровнях: и в стиле - с его алогизмом описаний, чередованием планов, и в самом зерне ситуации - в «негоции» Чичикова, и в развитии действия.

Рациональное и гротескное образуют два полюса поэмы, между которыми развертывается вся ее художественная система. В «Мертвых душах», вообще построенных контрастно, есть и другие полюса: эпос - и лирика (в частности, конденсированная в так называемых лирических отступлениях); сатира, комизм - и трагедийность. Но названный контраст особенно важен для общего строя поэмы; это видно и из того, что он пронизывает «позитивную» ее сферу.

Благодаря этому мы не всегда отчетливо сознаем, кого именно мчит вдохновенная гоголевская тройка. А персонажей этих, как подметил еще Д. Мережковский, трое, и все они достаточно характерны. «Безумный Поприщин, остроумный Хлестаков и благоразумный Чичиков - вот кого мчит эта символическая русская тройка в своем страшном полете в необъятный простор или необъятную пустоту».

Обычные контрасты - скажем, контраст между низким и высоким - в «Мертвых душах» не скрываются. Наоборот, Гоголь их обнажает, руководствуясь своим правилом: «Истинный эффект заключен в резкой противоположности; красота никогда не бывает так ярка и видна, как в контрасте». По этому «правилу» построены в VI главе пассаж о мечтателе, заехавшем «к Шиллеру... в гости» и вдруг вновь очутившемся «на земле»: в XI главе - размышления «автора» о пространстве и дорожные приключения Чичикова: «...Неестественной властью осветились мои очи: у! какая сверкающая, чудная, незнакомая земле даль! Русь!..»

«Держи, держи, дурак!» - кричал Чичиков Селифану». Показана противоположность вдохновенной мечты и отрезвляющей яви.

Но тот контраст в позитивной сфере, о котором мы сейчас говорили, нарочито неявен, завуалирован или же формальной логичностью повествовательного оборота или же почти незаметной, плавной сменой перспективы, точек зрения. Примером последнего является заключающее поэму место о тройке: вначале все описание строго привязано к тройке Чичикова и к его переживаниям; потом сделан шаг к переживаниям русского вообще («И какой же русский не любит быстрой езды?»), потом адресатом авторской речи и описания становится сама тройка («Эх, тройка! птица тройка, кто тебя выдумал?..»), для того чтобы подвести к новому авторскому обращению, на этот раз - к Руси («Не так ли и ты, Русь, что бойкая необгонимая тройка, несешься?..»). В результате граница, где тройка Чичикова превращается в Русь-тройку, маскируется, хотя прямого отождествления поэма не дает.

III. КОНТРАСТ ЖИВОГО И МЕРТВОГО

Контраст живого и мертвого в поэме был отмечен еще Герценом в дневниковых записях 1842 года. С одной стороны, писал Герцен, «мертвые души... все эти Ноздревы, Манилов и tutti quanti (все прочие)». С другой стороны: «там, где взгляд может проникнуть сквозь туман нечистых навозных испарений, там он видит удалую, полную сил национальность»

Контраст живого и мертвого и омертвление живого - излюбленная тема гротеска, воплощаемая с помощью определенных и более или менее устойчивых мотивов.

Вот описание чиновников из VII главы «Мертвых душ». Войдя в гражданскую палату для совершения купчей, Чичиков и Манилов увидели «много бумаги и черновой и белой, наклонившиеся головы, широкие затылки, фраки, сюртуки губернского покроя и даже просто какую-то светло-серую куртку, отделившуюся весьма резко, которая, своротив голову набок и положив ее почти на самую бумагу, выписывала бойко и замашисто какой-нибудь протокол...». Возрастающее количество синекдох совершенно заслоняет живых людей; в последнем примере сама чиновничья голова и чиновничья функция писания оказывается принадлежностью «светло-серой куртки».

Интересна, с этой точки зрения, излюбленная у Гоголя форма описания сходных, почти механически повторяющихся действий или реплик. В «Мертвых душах» эта форма встречается особенно часто.

«Все чиновники были довольны приездом нового лица. Губернатор об нем изъяснился, что он благонамеренный человек; прокурор, что он дельный человек; жандармский полковник говорил, что он ученый человек; председатель палаты, что он знающий и почтенный человеку полицеймейстер, что он почтенный и любезный человек; жена полицеймейстера, что он любезнейший и обходительнейший человек». Педантическая строгость фиксирования повествователем каждой из реплик контрастирует с их почти полной однородностью. В двух последних случаях примитивизм усилен еще тем, что каждый подхватывает одно слово предыдущего, как бы силясь добавить к нему, нечто свое и оригинальное, но добавляет столь же плоское и незначащее.

Столь же своеобразно разработаны автором «Мертвых душ» такие гротескные мотивы, которые связаны с передвижением персонажей в ряд животных и неодушевленных предметов. Чичиков не раз оказывается в ситуации, весьма близкой животным, насекомым и т. д. «...Да у тебя, как у борова, вся спина и бок в грязи! где так изволил засалиться?» - говорит ему Коробочка. На балу, ощущая «всякого рода благоухания», «Чичиков подымал только вое кверху да нюхал» - действие, явно намекающее на поведение собак. У той же Коробочки спящего Чичикова буквально облепили мухи - «одна села ему на губу, другая на ухо, третья норовила как бы усесться на самый глаз» и т. д. На протяжении всей поэмы животные, птицы, насекомые словно теснят Чичикова, набиваясь ему в «приятели». А с другой стороны, случай на псарне Ноздрева не единственный, когда Чичиков оскорбился такого рода «дружбой». Проснувшись у Коробочки, Чичиков «чихнул опять так громко, что подошедший в это время к окну индейский петух... заболтал ему что-то вдруг и весьма скоро на своем странном языке, вероятно, «желаю здравствовать», на что Чичиков сказал ему дурака».

На чем основан комизм реакции Чичикова? Обычно человек не станет обижаться на животное и тем более птицу, не рискуя попасть в смешное положение. Чувство обиды предполагает или биологическое равенство, или же превосходство обидчика. В другом месте сказано, что Чичиков «не любил допускать с собой ни в коем случае фамильярного обращения, разве только если особа была слишком высокого звания».

Глаза - излюбленная деталь романтического портрета. У Гоголя контраст живого и мертвого, омертвление живого часто обозначается именно описанием глаз.

В «Мертвых душах» в портрете персонажей глаза или никак не обозначаются (так как они просто излишни), или подчеркивается их бездуховность. Опредмечивается то, что по существу своему не может быть опредмечено. Так, Манилов «имел глаза сладкие, как сахар», а применительно к глазам Собакевича отмечено то орудие, которое употребила на этот случай натура: «большим сверлом ковырнула глаза». О глазах Плюшкина говорится: «Маленькие глазки еще не лотухнули и бегали из-под высоко выросших бровей, как мыши, когда, высунувши из темных нор остренькие морды, насторожа уши и моргая усом, они высматривают, не затаился ли где кот или шалун мальчишка, и нюхают подозрительно самый воздух». Это уже нечто одушевленное и, следовательно, более высокое, но это не человеческая живость, а скорее животная; в самом развитии условного, метафорического плана передана бойкая юркость и подозрительность маленького зверька.

Условный план или опредмечивает сравниваемое явление, или переводит его в ряд животных, насекомых и т. д.- то есть в обоих случаях осуществляет функцию гротескного стиля.

Первый случай - описание лиц чиновников: «У иных были лица точно дурно выпеченный хлеб: щеку раздуло в одну сторону, подбородок покосило в другую, верхнюю дубу взнесло пузырем, которая в прибавку к тому же,еще и треснула...» Второй случай - описание черных фраков: «Черные фраки мелькали и носились врознь и кучами там и там, как носятся мухи на белом сияющем рафинаде в пору жаркого июльского лета, когда старая клюпшица рубит и делит его на сверкающие обломки...» и т. д. С другой стороны, если человеческое передвигается в более низкий, «животный» ряд, то последний «возвышается» до человеческого: напомним сравнения заливающихся псов с хором певцов.

Во всех случаях сближение человеческого с неживым или животным происходит по-гоголевски тонко и многозначно.

Но, конечно, не Чичиков воплощает «ту удалую, полную силы национальность», о которой писал Герцен и которая должна противостоять «мертвым душам». Изображение этой силы, проходящее «вторым планом», тем не менее очень важно именно своим стилистическим контрастом гротескной неподвижности и омертвлению.

IV. О КОМПОЗИЦИИ ПОЭМЫ

Считается, что первый том «Мертвых душ» строится по одному принципу. Этот принцип А. Белый формулировал так: каждый последующий помещик, с которым судьба сталкивала Чичикова, «более мертв, чем предыдущий». Действительно ли Коробочка «более мертва», чем Манилов, Ноздрев «более мертв», чем Ма- Еилов и Коробочка, Собакевич мертвее Манилова, Коробочки и Ноздрева?..

Напомним, что говорит Гоголь о Манилове: «От него не дождешься никакого живого или хоть даже заносчивого слова, какое можешь услышать почти от всякого, если коснешься задирающего его предмета. У всякого есть свой задор: у одного задор обратился на борзых собак; другому кажется, что он сильный любитель музыки... словом, у всякого есть свое, но у Манилова ничего не было». Если же под «мертвенностью» подразумевать общественный вред, приносимый тем или другим помещиком, то и тут еще можно поспорить, кто вреднее: хозяйственный Собакевич, у которого «избы мужиков... срублены были на диво», или же Манилов, у которого «хозяйство шло как-то само собою» и мужики были отданы во власть хитрого приказчика. А ведь Собакевич следует после Манилова.

Словом, существующая точка зрения на композицию.«Мертвых душ» довольно уязвима.

Говоря о великолепии сада Плюшкина, Гоголь, между прочим, замечает: «...Все было как-то пустынно-хорошо, как не выдумать ни природе, ни искусству, но как бывает только тогда, когда они соединятся вместе, когда по нагроможденному, часто без толку, труду человека пройдет окончательным резцом своим природа, облегчит тяжелые массы, уничтожит грубую правильность и нищенские прорехи, сквозь которые проглядывает нескрытый, нагой план, и даст чудную теплоту всему, что создалось в хладе размеренной чистоты и опрятности».

В произведениях гениальных один, «единый принцип» искать бесполезно.

Почему, например, Гоголь открывает галерею помещиков Маниловым?

Во-первых, понятно, что Чичиков решил начать объезд помещиков с Манилова, который еще в городе очаровал его своей обходительностью и любезностью и у которого (как мог подумать Чичиков) мертвые души будут приобретены без труда. Особенности характеров, обстоятельства дела-все это мотивирует развертывание композиции, сообщая ей такое качество, как естественность, легкость.

Однако на это качество тут же наслаиваются многие другие. Важен, например, способ раскрытия самого дела, «негоции» Чичикова. В первой главе мы еще ничего не знаем о ней. «Странное свойство гостя и предприятие» открывается впервые в общении Чичикова с Маниловым. Необычайное предприятие Чичикова выступает на фоне мечтательной, «голубой» идеальности Манилова, зияя своей ослепительной контрастностью.

Но и этим не исчерпывается композиционное значение главы о Манилове. Гоголь первым делом представляет нам человека, который еще не вызывает слишком сильных отрицательных или драматических эмоций. Не вызывает как раз благодаря своей безжизненности, отсутствию «задора». Гоголь нарочно начинает с человека, не имеющего резких свойств, то есть с «ничего». Общий эмоциональный тон вокруг образа Манилова еще безмятежен, и тот световой спектр, о котором уже упоминалось, приходится к нему как нельзя кстати. В дальнейшем световой спектр изменяется; в нем начинают преобладать темные, мрачные тона - как и в развитии всей поэмы. Происходит это не потому, что каждый последующий герой мертвее, чем предыдущий, а потому, что каждый привносит в общую картину свою долю «пошлости», и общая мера пошлости, «пошлость всего вместе» становится нестерпимой. Но первая глава нарочно инструктирована так, чтобы не предвосхищать мрачно-гнетущего впечатления, сделать возможным его постепенное возрастание.

Вначале расположение глав как бы совпадает с планом визитов Чичикова. Чичиков решает начать с Манилова - и вот следует глава о Манилове. Но после посещения Манилова возникают неожиданные осложнения. Чичиков намеревался посетить Собакевича, но сбился с дороги, бричка опрокинулась и т. д.

Итак, вместо ожидаемой встречи с Собакевичем последовала встреча с Коробочкой. О Коробочке ни Чичикову, ни читателям до сих пор ничего не было известно. Мотив такой неожиданности, новизны усиливается вопросом.Чичикова: слыхала ли хоть старуха о Собакевиче и Манилове? Нет, не слыхала. Какие же живут кругом помещики? - «Бобров, Свиньин, Канапатьев, Харпакин, Трепакин, Плешаков» - то есть следует подбор нарочито незнакомых имен. План Чичикова начинает расстраиваться. Он расстраивается еще более оттого, что в приглуповатой старухе, с которой Чичиков не очень-то стеснялся и церемонился, он вдруг встретил неожиданное сопротивление...

В следующей главе, в беседе Чичикова со старухой в трактире, вновь всплывает имя Собакевича («старуха знает не только Собакевича, но и Манилова...»), и действие, казалось, входит в намеченную колею. И снова осложнение: Чичиков встречается с Ноздревым, с которым познакомился еще в городе, но которого навещать не собирался.

Чичиков все же попадает к Собакевичу. Кроме того, не каждая неожиданная встреча сулит Чичикову неприятности: визит к Плюшкину (о котором Чичиков узнал лишь от Собакевича) приносит ему «приобретение» двухсот с лишним душ и как будто бы счастливо венчает весь вояж. Чичиков и не предполагал, какие осложнения ожидают его в городе...

Хотя все необычное в «Мертвых душах» (например, появление в городе Коробочки, которое имело для Чичикова самые горестные последствия) так же строго мотивировано обстоятельствами и характерами персонажей, как и обычное, но сама игра и взаимодействие «правильного» и «неправильного», логичного и нелогичного, бросает на действие поэмы тревожный, мерцающий свет. Он усиливает впечатление той, говоря словами писателя, «кутерьмы, сутолоки, сбивчивости» жизни, которая отразилась и в главных структурных принципах поэмы.

V. ДВА ТИПА ХАРАКТЕРОВ В «МЕРТВЫХ ДУШАХ»

Когда мы в галерее образов поэмы подходим к Плюш кину, то явственно слышим в его обрисовке новые, «доселе не бранные струны». В шестой главе тон повествования резко меняется - возрастают мотивы грусти, печали. От того ли это, что Плюшкин «мертвее» всех предшествующих персонажей? Посмотрим. Пока же отметим общее свойство всех гоголевских образов.

Посмотрите, какая сложная игра противоположных; движений, свойств происходит в любом, самом «примитивном» гоголевском характере.

«Коробочка подозрительна и недоверчива; никакие уговоры Чичикова на нее не действовали. Но «неожиданно удачно» упомянул Чичиков, что берет казенные подряды, и «дубинноголовая» старуха вдруг поверила ему...

Собакевич хитер и осторожен, однако не только Чичикову, но и председателю палаты (в чем уже совсем не было никакой нужды) он расхваливает каретника Михеева, и когда тот вспоминает: «Ведь вы мне сказали, что он умер»,- без тени колебания говорит: «Это его брат умер, а он преживехонькой и стал здоровее прежнего»... Собакевич ни о ком не отзывался хорошо, по Чичикова назвал «преприятным человеком»...

Ноздрев слывет «за хорошего товарища», по готов напакостить приятелю. И пакостит он не со зла, не с корыстью, а так - неизвестно от чего. Ноздрев бесшабашный кутила, «разбитной малый», лихач, но в игре - карточной или в шашки - расчетливый плут. У Ноздрева, казалось, легче всего было заполучить мертвые души - что они ему? А между тем он единственный из помещиков, кто оставил Чичикова ни с чем...

Гоголевские характеры не подходят под это определение не только потому, что они (как мы видели) совмещают в себе противоположные элементы. Главное в том, что «ядро» гоголевских типов не сводится ни к лицемерию, ни к грубости, ни к легковерию, ни к любому другому известному и четко определяемому пороку. То, что мы называем маниловщиной, ноздревщиной и т. д., является по существу новым психологически-нравственным понятием, впервые «сформулированным» Гоголем. В каждое из этих понятий-комплексов входит множество оттенков, множество (подчас взаимоисключающих) свойств, вместе образующих новое качество, не покрываемое одним определением.

Ничего нет ошибочнее считать, что персонаж «сразу открывается». Это скорее абрис характера, его на- бросок, который в дальнейшем будет углублен и дополнен. Да и строится эта «характеристика» не столько на прямом назывании уже известных качеств, сколько на образных ассоциациях, вызывающих в нашем сознании совершенно новый тип. «Ноздрев был в некотором отношении исторический человек» - это совсем не то же самое, что: «Ноздрев был нахалом», или: «Ноздрев был выскочкой».

Теперь - о типологических различиях персонажей в «Мертвых душах».

То новое, что мы чувствуем в Плюшкине, может быть кратко передано словом «развитие». Плюшкин дан Гоголем во времени и в изменении. Изменение - изменение к худшему - рождает минорный драматический тон шестой, переломной главы поэмы.

Гоголь вводит этот мотив постепенно и незаметно. В пятой главе, в сцене встречи Чичикова с красавицей-«блондинкой», он уже дважды отчетливо пробивается в повествование. В первый раз в контрастном описании реакции «двадцатилетнего юноши» («долго бы стоял он бесчувственно на одном месте...») и Чичикова: «но герой наш был уже средних лет и осмотрительно-охлажденного характера...». Во второй раз - в описании возможного изменения самой красавицы: «Из нее все можно сделать, она может быть чудо, а может выйти и дрянь, и выйдет дрянь»!

Начало шестой главы - это элегия об уходящей молодости и жизни. Все, что есть лучшего в человеке - его «юность», его «свежесть»,- невозвратно растрачивается на дорогах жизни.

Большинство образов «Мертвых душ» (речь идет только о первом томе), в том числе все образы помещиков, статичны. Это не значит, что они ясны с самого начала; напротив, постепенное раскрытие характера, обнаружение в нем непредвиденных «готовностей» - закон всей гоголевской типологии. Но это именно раскрытие характера, а не его эволюция. Персонаж, с самого начала, дан сложившимся, со своим устойчивым, хотя и неисчерпаемым «ядром», Обратим внимание: у всех помещиков до Плюшкина нет прошлого. О прошлом Коробочки известно лишь то, что у нее был муж, который любил, когда ему чесали пятки. О прошлом Собакевича не сообщается ничего: известно лишь, что за сорок с лишним лет он еще ничем не болел и что отец его отличался таким же отменным здоровьем. «Ноздрев в тридцать пять лет был таков же совершенно, каким был в осьмнадцать и в двадцать...» Манилов, говорится мельком, служил в армии, где «считался скромнейшим и образованнейшим офицером», то есть тем же Маниловым. Кажется, и Манилов, и Собакевич, и Ноздрев, и Коробочка уже родились такими, какими их застает действие поэмы. Не только Собакевич, все они вышли готовыми из рук природы, которая «их пустила на свет, сказавши: живет!» - только инструменты употребила разные.

Вначале Плюшкин - человек совершенно иной душевной организации. В раннем Плюшкине есть только возможности его будущего порока («мудрая скупость», отсутствие «слишком сильных чувств»), не больше. С Плюшкиным впервые в поэму входит биография и история характера.

Вторым персонажем поэмы, имеющим биографию, является Чичиков. Правда, «страсть» Чичикова (в отличие от Плюшкина) сложилась очень давно, с детских лет, но биография - в XI главе - демонстрирует, если так можно сказать, перипетии этой страсти, ее превратности и ее драматизм.

Различие двух типов характеров играет важную роль в художественной концепции «Мертвых душ». С ним связан центральный мотив поэмы - опустошенности, неподвижности, мертвенности человека. Мотив «мертвой» и «живой» души.

В персонажах первого типа - в Манилове, Коробочке и т.д.- сильнее выражены мотивы кукольности, автоматичности, о которых мы уже говорили. При самых разных внешних движениях, поступках и т. д., что происходит в душе Манилова, или Коробочки, или Собакевича, точно неизвестно. Да и есть пи у них «душа»?

Характерно замечание о Собакевиче: «Собакевич слушал, все по-прежнему нагнувши голову, и хоть бы что-нибудь похожее на выражение показалось в лице его. Казалось, в этом теле совсем не было души, или она у него была, но вовсе не там, где следует, а как у бессмертного Кощея где-то за горами и закрыта такою толстою скорлупою, что все, что ни ворочалось на дне ее, не производило решительно никакого потрясения на поверхности».

Нельзя также определенно сказать, есть или нет душа у Собакевича, Манилова и т. д. Может быть, она у них просто еще дальше запрятана, чем у Собакевича?

О «душе» прокурора (который, конечно же, относится к тому же типу персонажей, что Манилов, Собакевич и т. д.) узнали лишь тогда, когда тот стал вдруг «думать, думать и вдруг... умер». «Тогда только с соболезнованием узнали, что у покойника была, точно, душа, хотя он по скромности своей никогда ее не показывал».

Но вот о Плюшкине, услышавшем имя своего школьного приятеля, говорится: «И на этом деревянном лице вдруг скользнул какой-то теплый луч, выразилось не чувство, а какое-то бледное отражение чувства, явление, подобное неожиданному появлению на поверхности вод утопающего». Пусть это только «бледное отражение чувства», но все же «чувства», то есть истинного, живого движения, которым прежде одухотворен был человек. Для Манилова или Собакевича и это невозможно. Они просто созданы из другого материала. Да они и не имеют прошлого.

«Отражение чувства» не раз переживает и Чичиков, например, при встрече с красавицей, или во время «быст- рой езды», или в думах о «разгуле широкой жизни».

Фигурально говоря, характеры первого и второго типа относятся к двум разным геологическим периодам. Мани-ί лов, может быть, и «симпатичнее» Плюшкина, однако процесс в нем уже завершился, образ окаменел, тогда как в Плюшкине заметны еще последние отзвуки подземных ударов.

Выходит, что он не мертвее, а живее предшествующих персонажей. Поэтому он венчает галерею образов помещиков. В шестой главе, помещенной строго в середине, в фокусе поэмы, Гоголь дает «перелом» - ив тоне и в характере повествования. Впервые тема омертвения человека переводится во временную перспективу, представляется как итог, результат всей его жизни; «И до такой ничтожности, мелочности, гадости мог снизойти человек! мог так измениться!» Отсюда же «прорыв» в повествование как раз в шестой главе скорбных, трагических мотивов. Там, где человек не менялся (или уже не видно, что он изменился), не о чем скорбеть. Но там, где на наших глазах происходит постепенное угасание жизни (так, что еще видны ее последние отблески), там комизм уступает место патетике.

Различие двух типов характеров подтверждается, между прочим, следующим обстоятельством. Из всех героев первого тома Гоголь (насколько можно судить по сохранившимся данным) намеревался взять и провести через жизненные испытания к возрождению - не только Чичикова, но и Плюшкина.

Интересные данные для гоголевской типологии персонажей может предоставить ее анализ с точки зрения авторской интроспекции. Под этим понятием мы подразумеваем объективное, то есть принадлежащее повествователю свидетельство о внутренних переживаниях персонажа, о его настроении, мыслях и т. д. В отношении «количества» интроспекции Плюшкин также заметно превосходит всех упоминавшихся персонажей. Но особое место занимает Чичиков. Не говоря уже о «количестве» - интроспекция сопровождает Чичикова постоянно,- возрастает сложность ее форм. Помимо однократных внутренних реплик, фиксирования однозначного внутреннего движения, широко используются формы инстроспекции текущего внутреннего состояния. Резко возрастают случаи «незаинтересованных» размышлений, то есть прямо не связанных с идеей покупки мертвых душ, причем предмет размышлений усложняется и разнообразится: о судьбе женщины (в связи с блондинкой), о неуместности балов.

VI. К ВОПРОСУ О ЖАНРЕ

Ощущение жанровой новизны «Мертвых душ» передано в известных словах Льва Толстого: «Я думаю, что каждый большой художник должен создавать и свои формы. Если содержание художественных произведений может быть бесконечно разнообразным, то также и их форма... Возьмем «Мертвые души» Гоголя. Что это? Ни роман, ни повесть. Нечто совершенно оригинальное». Высказывание Л. Толстого, ставшее хрестоматийным, восходит к не менее известным словам Гоголя: «Вещь, над которой сижу и тружусь теперь... не похожа ни на повесть, ни на роман... Если бог поможет выполнить мне мою поэму так, как должно, то это будет первое мое порядочное творение» (письмо к М. Погодину от 28 ноября 1836 г.).

Возьмем указанный Гоголем «меньший род эпопеи» - жанр, к которому обычно и призывают «Мертвые души» (из «Учебной книги словесности для русского юношества»).

«В новые веки,- читаем мы в «Учебной книге словесности...» после характеристики «эпопеи»,- произошел род повествовательных сочинений, составляющих как бы средину между романом и эпопеей, героем которого бывает хотя частное и невидное лицо, но, однако же, значительное во многих отношениях для наблюдателя души человеческой. Автор ведет его жизнь сквозь цепь приключений и перемен, дабы представить с тем вместе вживе верную картину всего значительного в чертах и нравах взятого им времени, ту земную, почти статистически схваченную картину недостатков, злоупотреблений, пороков и всего, что заметил он во взятой эпохе и времени достойного привлечь взгляд всякого наблюдательного современника, ищущего в былом, прошедшем живых уроков для настоящего. Такие явления от времени до времени появлялись у многих народов»

Сходство между описанным жанром и «Мертвыми душами» большее, чем можно было бы ожидать! В центре внимания не биографии действующих лиц, но одно главное событие, а именно упомянутое только что «странное предприятие». В романе «замечательное происшествие» затрагивает интересы и требует участия всех действующих лиц. В «Мертвых душах» афера Чичикова неожиданно определила жизнь сотен людей, став на некоторое время в центре внимания всего «города NN», хотя, разумеется, степень участия персонажей в этом «происшествии» различная.

Один из первых рецензентов «Мертвых душ» писал, что Селифан и Петрушка не связаны с главным персонажем единством интереса, выступают «без всякого отношения к его делу». Это неточно. Спутники Чичикова безразличны к его «делу». Зато «дело» небезразлично к ним. Когда перепуганные чиновники решили произвести дознание, то очередь дошла и до людей Чичикова, но «от Петрушки услышали только запах жилого покоя, а от Селифана, что сполнял службу государскую...». Среди параллелей, которые можно провести между гоголевским определением романа и «Мертвыми душами», наиболее интересна следующая. Гоголь говорит, что в романе «всяк приход лица вначале... возвещает о его участии потом». Иначе говоря, персонажи, раскрывая себя в «главном происшествии», непроизвольно подготавливают изменения в сюжете и в судьбе главного героя. Если не ко всякому, то ко многим лицам «Мертвых душ» применимо именно это правило.

Присмотритесь к ходу поэмы: после пяти «монографических», как будто не зависящих друг от друга глав, каждая из которых «посвящена» одному помещику, действие возвращается в город, почти к состоянию экспозиционной главы. Следуют новые встречи Чичикова с его знакомыми - и мы вдруг видим, что полученная информация об их «чертах характера» одновременно скрывала и импульсы дальнейшего хода действия. Коробочка, приехав в город узнать, «почем ходят мертвые души», непроизвольно дает первый толчок к злоключениям Чичикова,- и мы вспоминаем о ее страшной подозрительности и боязни продешевить. Ноздрев, усугубляя положение Чичикова, называет его на балу скупщиком «мертвых душ» - и мы вспоминаем о необыкновенной страсти Ноздрева насаливать ближнему, да и характеристика Ноздрева как «исторического человека» находит, наконец, свое подтверждение.

Даже та деталь, что чиновники в IX главе в ответ на свои вопросы услышали от Петрушки «только запах», есть следствие известной особенности героя, словно бы без всякой цели упомянутой в начале II главы.

«Мертвые души» используют и много других средств, чтобы подчеркнуть «тесное соединение между собою лиц». Таково отражение одного события в различных версиях персонажей. Вообще почти все визиты Чичикова из первой половины тома во второй половине как бы «проигрываются» вновь - с помощью версий, сообщаемых Коробочкой, Маниловым, Собакевичем, Ноздревым.

С другой стороны, очень показательно решительное сближение Гоголем романа с драмой. Именно в гоголевской драме, но только еще в большей степени (вспомним «Ревизора»), из определенных свойств персонажей следовали подчас неожиданные, но всегда внутренне обусловленные перемены в сюжете: из наивной любознательности почтмейстера - факт перлюстрации им письма Хлестакова; из осмотрительности и хитрости Осипа - тот факт, что Хлестаков вовремя уезжает из города, и т. д.

Даже сама стремительность действия - качество, словно бы противопоказанное роману как виду эпоса, но которое Гоголь настойчиво выделяет в обоих жанрах (в романе и в драме),- даже эта стремительность не так уж чужда «Мертвым душам». «Словом, пошли толки, толки, и весь город заговорил про мертвые души и губернаторскую дочку, про Чичикова и мертвые души... И все что ни есть поднялось. Как вихорь взметнулся дотоле, казалось, дремавший город!»

Словом, если на минуту отвлечься от новизны жанра «Мертвых душ», то можно было бы увидеть в них «роман характеров», как своеобразный эпический вариант «комедии характеров», воплотившейся ярче всего в «Ревизоре». А если вспомнить, какую роль играют в поэме отмеченные выше алогизмы и диссонансы, начиная от стиля и кончая сюжетом и композицией, то можно назвать ее «романом характеров с гротескным отсветом».

Продолжим сопоставление «Мертвых душ» с «Ревизором». Возьмем таких персонажей, как, с одной стороны, Бобчинский и Добчинский, с другой - дама просто приятная и дама приятная во всех отношениях.

И там и здесь - двое персонажей, пара. Маленькая клетка, в которой пульсирует своя жизнь. Отношение составляющих эту клетку компонентов неравноправное: дама просто приятная «умела только тревожиться», поставлять необходимую информацию. Привилегия высшего соображения оставалась за дамой приятной во всех отношениях.

Но сама парность - необходимая предпосылка «творчества». Версия рождается из соревнования и соперничества двух лиц. Так родилась версия, что Хлестаков - ревизор и что Чичиков хотел увезти губернаторскую дочку.

Можно сказать, что обе пары стоят и в «Ревизоре» и в «Мертвых душах» у истоков мифотворчества. Поскольку же эти версии вышли из психологических свойств персонажей и их взаимоотношений, то и все произведение в целом они в значительной мере оформляют именно как драму или роман характеров.

Но тут же следует отметить важное отличие. В «Ревизоре» Бобчинский и Добчинский стоят не только у истоков мифотворчества, но и у начала действия. Другие персонажи принимают их версию о Хлестакове до знакомства с ним, до выхода его на сцену. Версия предшествует Хлестакову, решающим образом формируя (вместе с другими факторами) представление о нем. В «Мертвых душах»

15. «Мёртвые души» Гоголя: поэтика; полемика в литературной критике.

«Мёртвые души» - произведение, в котором, по словам Белинского, явилась вся Русь.

Сюжет и компози­ция "Мертвых душ" обусловлены предметом изображения - стремлением Гоголя постичь русскую жизнь, характер русского человека, судьбу России. Речь идет о принципиальном изменении предмета изображения по сравнению с литературой 20-30-х гг.: внимание художника переносится с изображения отдельной лич­ности на портрет общества. Иными словами, романический аспект жанрового содержания (изображение частной жизни личнос­ти) сменяется нравоописательным (портрет общества в негерои­ческий момент его развития). Поэтому Гоголь ищет сюжет, который давал бы возможность как можно более широкого охвата действительности. Такую возможность открывал сюжет путешест­вия: "Пушкин находил, что сюжет "Мертвых душ" хорош для меня тем, - говорил Гоголь, - что дает полную свободу изъез­дить вместе с героем всю Россию и вывести множество самых разнообразных характеров". Поэтому мотив движения, дороги, пути оказывается лейтмотивом поэмы. Совершенно иной смысл получает этот мотив в знаменитом лирическом отступлении одиннадцатой главы: дорога с несущейся бричкой превращается в путь, по которому летит Русь, "и, косясь, постораниваются и дают ей дорогу другие народы и государства". В этом лейтмотиве - и неведомые пути русского национального развития:

"Русь, куда ж несешься ты, дай ответ? Не дает ответа", предлагающие антитезу путям иных народов: "Какие искривленные, глухие, узкие, непроходимые, заносящие далеко в сторону дороги избирало человечество..." В образе дороги воплощен и житейский путь героя ("но при всем том трудна была его дорога..."), и творческий путь автора: "И долго еще определено мне чудной властью идти об руку с моими странными героями..." .

Сюжет путешествия дает Гоголю возможность создать галерею образов помещиков. При этом композиция выглядит очень рацио­нально: экспозиция сюжета путешествия дана в первой главе (Чичикова знакомится с чиновниками и с некоторыми помещика­ми, получает у них приглашения), далее следуют пять глав, в которых "сидят" помещики, а Чичиков ездит из главы в главу, скупая мертвые души. Гоголь в "Мерт­вых душах", как и в "Ревизоре", создает абсурдный художествен­ный мир, в котором люди утрачивают свою человеческую сущ­ность, превращаются в пародию на возможности, заложенные в них природой. Стремясь обнаружить в персонажах признаки омертвения, ут­рату одухотворенности (души), Гоголь прибегает к использованию предметно-бытовой детализации. Каждый помещик окружен мно­жеством предметов, способных его характеризовать. Детали, связанные с определенными персонажами, не только живут автономно, но и "складываются" в своего рода мотивы. Образы помещиков, которых посещает Чичиков, представлены в поэме контрастно, поскольку несут в себе различные пороки. Один за другим, каждый духовно ничтожнее предшествующего,следуют в произведении владельцы усадеб: Манилов, Коробочка, Ноздрев, Собакевич, Плюшкин. Если Манилов сентиментален и слащав до приторности, то Собакевич прямолинеен и груб. Полярны их взгляды на жизнь: для Манилова все окружающие - прекрасны, для Собакевича - разбойники и мошенники. Манилов не проявляет настоящей заботы о благополучии крестьян, о благосостоянии семьи; он все управление передоверил плуту приказчику, который разоряет и крестьян и помещика. Зато Собакевич - крепкий хозяин, готовый ради наживы на любое жульничество.

Бездушие Коробочки проявляется в мелочном скопидомстве; единственное, что ее волнует, - это цены на пеньку, мед; «не продешевить бы» и при продаже мертвых душ. Коробочка напоминает Собакевича скупостью,страстью к наживе, хотя тупость «дубинноголовой» доводит эти качества до комического предела. «Накопителям», Собакевичу и Коробочке, противостоят «расточители» - Ноздрев и Плюшкин. Ноздрев - отчаянный мот и кутила, опустошитель и разоритель хозяйства. Его энергия превратилась в скандальную суету, бесцельную и разрушительную.

Если Ноздрев пустил по ветру все свое состояние, то Плюшкин превратил свое в одну видимость. Ту последнюю черту, к которой может привести человека омертвение души, Гоголь показывает на примере Плюшкина, чей образ завершает галерею помещиков. Этот герой уже не столько смешон, сколько страшен и жалок, так как в отличие от предыдущих персонажей он утрачивает не только духовность, но и человеческий облик. Чичиков, увидев его, долго гадает, мужик это или баба, и, наконец, решает, что перед ним ключница. А между тем это помещик, владелец более чем тысячи душ и громадных кладовых.

Правда, в этих кладовых хлеб гниет, мука превращается в камень, сукна и холсты - в пыль. Не менее жуткая картина предстает взору и в барском доме, где все покрыто пылью и паутиной, а в углу комнаты «навалена куча того, что погрубее и что недостойно лежать на столах. Что именно находилось в этой

куче, решить было трудно», так же как трудно было «докопаться, из чего состряпан был... халат» хозяина. Как же случилось, что богатый, образованный человек, дворянин превратился в «прореху на человечестве»? Чтобы ответить на этот вопрос. Гоголь обращается к прошлому героя. (Об остальных помещиках он пишет как об уже сформировавшихся типах.) Писатель очень точно прослеживает деградацию человека, и читатель понимает, что человек не рождается чудовищем, а становится им. Значит, эта душа могла жить! Но Гоголь замечает, что с течением времени человек подчиняет себя господствующим в обществе законам и предает идеалы юности.

Все гоголевские помещики - характеры яркие, индивидуальные, запоминающиеся. Но при всем их внешнем разнообразии суть остается неизменной: владея живыми душами, сами они давно превратились в души мертвые. Истинных движений живой души мы не видим ни в пустом мечтателе, ни в крепколобой хозяйке, ни в «жизнерадостном хаме», ни в похожем на медведя помещике-кулаке. Все это лишь видимость с полным отсутствием духовного содержания, потому эти герои и смешны.

Причину омертвления души человека Гоголь показывает на примере формирования характера главного героя - Чичикова. Безрадостное детство, лишенное родительской любви и ласки, служба и пример чиновников-взяточников - эти факторы сформировали подлеца, который таков, как все его окружение.

Но он оказался более жаден в стремлении к приобретательству, чем Коробочка, черствее Собакевича и наглее Ноздрева в средствах обогащения. В заключительной главе, восполняющей биографию Чичикова, происходит окончательное его разоблачение как ловкого хищника, приобретателя и предпринимателя буржуазного склада, цивилизованного подлеца, хозяина жизни. Но Чичиков, отличаясь от помещиков предприимчивостью, тоже «мертвая» душа. Ему недоступна «блистающая радость» жизни. Счастье «порядочного человека» Чичикова основано на деньгах. Расчет вытеснил из него все человеческие чувства и сделал его «мертвой» душой.

Гоголь показывает появление в русской жизни человека нового, у которого нет ни знатного рода, ни титула, ни поместья, но который ценой собственных усилий, благодаря своему уму и изворотливости пытается сколотить себе состояние. Его идеал - копейка; женитьба мыслится им как выгодная сделка. Его пристрастия и вкусы чисто материальные. Быстро разгадав человека, он умеет по-особому к каждому подойти, тонко рассчитав свои ходы. Внутренняя многоликость, неуловимость подчеркивается и его внешностью, описанной Гоголем в неопределенных чертах: «В бричке сидел господин, ни слишком толст, ни слишком тонок, нельзя сказать, чтобы стар, однако и не так, чтобы слишком молод». Гоголь сумел разглядеть в современном ему обществе отдельные черты зарождающегося типа и собрал их воедино в образе Чичикова. Чиновники города NN еще более обезличены, чем помещики. Их мертвенность показана в сцене бала: людей не видно, повсюду муслины, атласы, кисеи, головные уборы, фраки, мундиры, плечи, шеи, ленты. Весь интерес жизни сосредоточен на сплетнях, пересудах, мелком тщеславии, зависти. Они отличаются друг от друга только размером взятки; все бездельники, у них нет никаких интересов, это тоже «мертвые» души.

Но за «мертвыми» душами Чичикова, чиновников и помещиков Гоголь разглядел живые души крестьян, силу национального характера. По выражению А. И. Герцена, в поэме Гоголя проступают «позади мертвых душ - души живые». Талантливость народа открывается в сноровистости каретника Михеева,сапожника Телятникова, кирпичника Милушкина, плотника Степана Пробки. Сила и острота народного ума сказались в бойкости и меткости русского слова, глубина и цельность русского чувства - в задушевности русской песни, широта и щедрость души - в яркости и безудержном веселье народных праздников. Безграничная зависимость от узурпаторской власти помещиков, обрекающих крестьян на подневольный, изнуряющий труд, на беспросветное невежество, порождает бестолковых Митяев и Миняев, забитых Прошек и Пелагей, не знающих, «где право, где лево. Гоголь видит, как искажаются высокие и добрые качества в царстве «мертвых» душ, как гибнут крестьяне, доведенные до отчаяния, бросающиеся в любое рискованное дело, лишь бы выбраться из крепостной зависимости.

Не найдя правды у верховной власти, капитан Копейкин, помогая себе сам, становится атаманом разбойников. «Повесть о капитане Копейкине» напоминает властям об угрозе революционного бунта в России.

Крепостническая мертвенность разрушает добрые задатки в человеке, губит народ. На фоне величественных, бескрайних просторов Руси реальные картины русской жизни кажутся особенно горькими. Обрисовав в поэме Россию «с одного боку» в ее отрицательной сущности, в «потрясающих картинах

торжествующего зла и страждущей ненависти», Гоголь еще раз убеждает, что в его пору «нельзя иначе устремить общество или даже все поколение к прекрасному, пока не покажешь всю глубину его настоящей мерзости».

Полемика в русской критике вокруг «Мертвых душ» Гоголя.

Константин Аксаков по справедливости считался «передовым бойцом славянофильства»(С.А. Венгеров). Запомнилась современникам его юношеская дружба с Белинским по кружку Станкевича и затем резкий раз­рыв с ним. Особенно ожесточенное столкновение между ними произошло в 1842 году по поводу «Мертвых душ».

К. Аксаков написал на выход «Мертвых душ» брошюру «Не­ сколько слов о поэме Гоголя «Похождения Чичикова, или Мерт­ вые души» (1842). Белинский, также откликнувшийся (в «Оте­чественных записках») на произведение Гоголя, затем написал полную недоумений рецензию на брошюру Аксакова. Аксаков ответил Белинскому в статье «Объяснение по поводу поэмы Го­голя «Похождения Чичикова, или Мертвые души» («Москвитя­нин»). Белинский, в свою очередь, написал беспощадный разбор ответа Аксакова в статье под названием «Объяснение на объяс­нение по поводу поэмы Гоголя «Похождения Чичикова, или Мертвые души».

Затушевывая значение реализма и сатиры в произведении Гоголя, Аксаков сосредоточился на подтексте произведения, его жанровом обозначении как «поэмы», на пророческих утверждениях писателя. Аксаков выстроил целую концепцию, в которой, по существу, Гоголь объ­являлся Гомером русского общества, а пафос его произведения усматривался не в отрицании существующей действительности, а в ее утверждении.

Гомеровский эпос в последующей истории европейских лите­ратур утратил свои важные черты и обмельчал, «снизошел до ро­манов и, наконец, до крайней степени своего унижения, до фран­цузской повести». И вдруг, продолжает Аксаков, возникает эпос со всею глубиною и простым величием, как у древних- являет­ся «поэма» Гоголя. Тот же глубокопроникающий и всевидящий эпический взор, то же всеобъемлющее эпическое созерцание. На­прасно затем в полемике Аксаков доказывал, что у него нет пря­мого уподобления Гоголя Гомеру – считает Кулешов.

Аксаков указывал на внутреннее свойство таланта самого Гоголя, стремящегося связывать в стройные гармонические кар­тины все впечатления от русской жизни. Мы знаем, что такое субъективное стремление у Гоголя было и, отвлеченно говоря, славянофильская критика правильно на него указывала. Но это наблюдение тут же обесценивалось ими начисто, поскольку та­кое «единство» или такая «эпическая гармоничность» таланта Гоголя были призваны в их глазах уничтожить Гоголя-реалиста. Эпичность убивала в Гоголе сатирика - обличителя жизни. Ак­саков готов отыскивать «человеческие движения» в Коробочке, Манилове, Собакевиче и тем самым облагородить их как времен­но заблудившихся людей. Носителями русской субстанции ока­зывались примитивные крепостные люди, Селифан и Петрушка. Белинский высмеивал все эти натяжки и стремления уподо­бить героев «Мертвых душ» героям Гомера. По заданной самим же Аксаковым логике Белинский с сарказмом провел напраши­вающиеся параллели между героями: «Если так, то, конечно, почему бы Чичикову не быть Ахиллом русской «Илиады», Собакевичу - Аяксом неистовым (особенно во время обеда), Мани­лову - Александром Парисом, Плюшкину - Нестором, Селифану - Автомедоном, полицеймейстеру, отцу и благодетелю горо­да,- Агамемноном, а квартальному с приятным румянцем и в лакированных ботфортах - Гермесом?..» .

Белинский, видевший в Гоголе главное, т. е. реалиста, действительно, до выхода «Мертвых душ» и даже, точнее, до полемики с К. Аксаковым не задавался вопросом о «двойственности» Гоголя и оставлял в тени проповеднические «замашки» писателя

Чтобы сопоставление Гоголя с Гомером выглядело не слиш­ком одиозным, Аксаков выдумал сходство между ними еще «по акту создания». Заодно на равную ногу поставил он с ними и, Шекспира. Но что такое «акт создания», «акт творчества»? Это надуманная, чисто априорная категория, цель которой - запу­тать вопрос. Кто и как измерит этот акт? Белинский предлагал вернуться к категории содержания: оно-то, содержание, и долж­но быть исходным материалом при сравнении одного поэта с другим. Но уже было доказано, что у Гоголя нет ничего общего с Гомером в области содержания.

Белинский же настаивал на том, что перед нами не апофеоз русской жизни, а ее обличение, перед нами современный роман, а не эпопея... Аксаков пытался лишить произведение Гоголя социального и сатирического значения. Белинский это хорошо уловил и решительно оспорил. Насторожили Белинского лирические места в «Мертвых душах

Думается, уже в полемике о «Мертвых душах» (1842), высмеивавших «меньшинство», привилегированную верхушку, Белинский старался уловить народную точку зрения, с которой Гоголь вершил свой суд.

Белинский высоко оценивал произведение Гоголя за то, что оно «выхвачено из тайника народной жизни» и проникнуто «нервистою, кровною любовию к плодовитому зерну русской жизни» («Похождения Чичикова, или Мертвые души»). Этим плодовитым зерном был, конечно, народ, к нему питал любовь Гоголь, в борьбе за его интересы нарисовал отвратительные типы помещиков и чиновников. Гоголь понимал задачу своей «поэмы» как общенациональную, вопреки своему реалистическому методу, своей сатире. Он считал, что рисует русских людей вообще и вслед за отрицательными образами помещиков нарисует положительные. На этой линии и произошло расхождение между Белинским и Гоголем. Даже похвалив сначала лирический пафос в «Мертвых душах» как выражение «блаженствующего в себе национального самосознания», Белинский в ходе полемики затем снял свои похвалы, увидев в этом лиризме совсем другое: обещания Гоголя в следующих частях «Мертвых душ» идеализировать Русь, т. е. отказ от суда над социальным злом. Это означало полное извращение самой идеи народности

Ошибка Гоголя, по Белинскому, состояла не в том, что он имел желание положительно изобразить русского человека, а я том, что он искал его не там, где нужно, среди имущих классов. Критик как бы говорил писателям: сумейте быть народными, и национальными будете.



Рассказать друзьям